– Ну, его, кажется, не скоро придется хоронить!
Больше всех удивлялся доктор.
– Ай да молодец! – восклицал он. – Вот уж не ожидал, что парень так ловко вывернется!
– Да, сэр, – заметила сиделка, – он, можно сказать, обманул червей.
– Вот это верно, – засмеялся доктор, – он и вправду обманул их! Вчера ночью жизнь его висела просто на волоске, а теперь каким молодцом глядит! Он наверняка поправится! Мы поставим его на ноги, прежде чем ему придется еще раз стричь волосы.
– Вчера ночью жизнь его висела просто на волоске, а теперь каким молодцом глядит! Он наверняка поправится! – сказал доктор.
Я не совсем понимал весь этот разговор, но последние слова доктора удивили меня. В первый же день поступления в работный дом меня обрили так, что голова моя была совсем гладкая, волосы теперь долго не нужно будет стричь. Неужели же я не выздоровею раньше этого времени? Должно быть, доктор ошибается.
Действительно, доктор ошибся, но худо было то, что и я оказался неправ. Волосы мои росли очень медленно, весь ноябрь и часть декабря прошли, прежде чем можно было стричь их, но выздоровление мое шло еще медленнее. Можно сказать даже, что настоящие страдания мои начались именно тогда, когда, по мнению доктора, я должен был бы бодро стоять на ногах. На ногах я, правда, стоял, то есть меня принуждали вставать, одеваться и ходить по палате. Но я не чувствовал себя ни бодрым, ни веселым. Аппетит у меня был хорош, даже слишком хорош, так что я без труда мог съедать втрое больше скудных больничных порций.
Но мне было гораздо приятнее лежать в горячке, когда все за мной ухаживали и я мог сколько хотел нежиться в постели, чем не то лежать, не то сидеть и слоняться из угла в угол, попадаясь всем под ноги и беспрестанно натыкаясь на края кроватей и на жесткую мебель. Одну неделю у меня сделалась опухоль в ногах, так что я не мог надеть башмаков, потом у меня заболели уши, потом глаза. И все это время я ужасно скучал, чувствовал себя и несчастным, и сердитым, каждый скрип двери раздражал меня. Работный дом опротивел мне, и я стал от души желать скорее выздороветь, чтобы мне отдали мое платье и отпустили меня.
Я был вполне уверен, что ничего другого со мной не сделают. Мне хотелось одного только – чтобы к моему костюму прибавили рубашку, шапку и, пожалуй, сапоги; я думал, что могу, когда захочу, сказать: «Благодарю вас, что вы вылечили меня, теперь я уйду», и передо мной тотчас же отворятся все двери, и мне можно будет идти на все четыре стороны. Куда идти, об этом я также не задумывался. Я, конечно, возвращусь под темные Арки к Рипстону и Моульди, которые очень обрадуются мне.
Хотя я пользовался в работном доме и хорошей пищей, и хорошим помещением, но я без всякого страха думал о возвращении к прежней жизни бродяги. Мне вспоминалось, как мы свободно расхаживали по улицам города, добывая и растрачивая деньги на что хотели, мне вспоминались все наши веселые проказы, и я от души хотел поскорее увидеться с Моульди и Рип-стоном. В целом мире о них одних думал я с любовью. Фрайнгпенский переулок как будто не существовал для меня.
В одной палате со мной были другие мальчики, давно уже жившие в работном доме, но я не сближался с ним; они казались мне какими-то глупыми, и я боялся рассказывать им что-нибудь о своих делах, чтобы они не выдали меня. В работном доме все со слов фургонщика считали меня сиротой, у которого нет ни дома, ни друга, ни покровителя.
Наконец я выздоровел. Это было уже в феврале, когда снег толстым слоем покрывал землю. Доктор, обходя палату, приказал назавтра выписать из больницы меня и другого мальчика, Байльса, лечившегося от скарлатины.
Когда доктор ушел, Байльс спросил меня:
– Слушай, Смитфилд, ты сирота?
– Сирота, – ответил я.
– Ну, так тебе в морские работы.
– Как так? С какой стати?
– А так, что всех сирот отправляют в Стратфорд, и тебя туда отправят. Разве ты не знал? Ужасно больно секут в Стратфорде и в черную яму сажают. Я знал одного мальчика-сироту, как ты, так его там убили.
– За что же убили?
– А его поймали, как он хотел бежать, перелезал через высокую стену, утыканную гвоздями. Его схватили, бросили вниз, заперли в темную яму, и с тех пор ни слуху ни духу о нем не было. Все говорят, что его убили!
– Какой же он был дурак, что поехал в Стратфорд, – заметил я.
– Да разве он сам поехал? Его повезли, вот как и тебя повезут, – ответил Байльс.
– Нет, меня не повезут, – решительным голосом объявил я. – Когда начальник будет проходить по нашей палате, я попрошу, чтобы он отдал мне платье и разрешил идти, куда я хочу.
– Вот это да! – засмеялся Байльс. – Попроси его, он тебя наверняка отпустит, да еще, пожалуй, даст денег на извозчика!
Я не обратил внимания на слова Байльса: я всегда думал, что он глуп, а теперь окончательно убедился в этом. Кому охота удерживать меня в работном доме? Напротив, все будут только рады отделаться от меня.
Начальник каждый вечер обходил палаты, чтобы посмотреть, все ли в постелях. Когда он подошел ко мне, я позвал его. Все в палате подняли головы с подушек и посмотрели на меня с удивлением. Я и не подозревал, что совершаю дерзость.
– Ты меня позвал, мальчик? – спросил у меня начальник, как будто не доверяя ушам своим.
– Да, сэр, я хотел попросить вас: велите отдать мне мое старое платье и положить его сюда на стул. Я надену его завтра утром, так как хочу уйти отсюда.
В глазах начальника блеснул гнев. Затем он спокойно обратился к надзирательнице.
– Этот мальчик в своем уме, миссис Браунгонтер? – спросил он.
– В своем, сэр, если у этого маленького дерзкого негодяя вообще есть ум, – ответила надзирательница.
– Очень хорошо, – сказал начальник, вынимая карандаш и записную книжку. – Он ведь из той партии, которая уходит завтра? Какой его номер?
– 127-й, сэр.
– Благодарю. Ну, номер 127-й, тебе еще придется вспомнить сегодняшний вечер, – и, взглянув на меня напоследок, он пошел своей дорогой.
Я был поражен. Я закрыл голову одеялом и долго не мог опомниться. Неужели это правда? Я не смею выйти из работного дома, когда захочу! Я здесь пленник, завтра меня увезут в то ужасное место, о котором рассказывал Байльс, и там, конечно, сразу засадят в черную яму за дерзость начальнику!
Что мне делать? Как избавиться от ужасной участи, грозившей мне? Если бы даже мне удалось вырваться из работного дома, я не могу бежать в этом платье. Я должен сознаться, что не постыдился бы унести с собой одежду, данную мне работным домом, но одежда эта была какая-то странная: коротенькая курточка, панталоны, доходившие только до колен и соединявшиеся с синими шерстяными чулками, на которые надевались башмаки с медными пряжками. Как я мог бежать в таком наряде? Всякий за версту узнал бы меня. А впрочем, от работного дома до Арок недалеко; если бы мне только удалось добраться туда, Моульди и Рипстон, конечно, выручили бы меня.
Главный вопрос был в том, как улизнуть из работного дома, и я долго не мог уснуть, раздумывая об этом. Наконец я составил план, план очень рискованный, но другого я не мог придумать. У нас в палате была Джейн – добрая женщина, помощница сиделок, которая очень часто получала от кого-то письма. Письма эти привратник оставлял у себя, а она обычно или сама спускалась за ним вниз, или посылала кого-нибудь из нас, мальчиков. За то, что привратник сберегал ее письма, она часто давала ему денег на табак. Я решил воспользоваться всеми этими обстоятельствами, и хотя для осуществления моего намерения мне приходилось много и бессовестно лгать, я не останавливался перед этим: Стратфорд казался мне слишком страшным.
Наступило утро. Мы завтракали в половине восьмого, а письма Джейн приходили с восьмичасовой почтой. Когда я проснулся, моя решимость несколько поколебалась, но во время завтрака мальчики осыпали меня насмешками и все толковали о том, как мне зададут в Стратфорде. Это окончательно разрушило все мои колебания.
В четверть девятого я ухитрился, спрятав шапку под верхнюю часть панталон, незаметно выбраться из палаты и спуститься с лестницы. Внизу от лестницы шел длинный коридор до самого двора, на дальнем конце которого находились ворота и привратник. Окно больничной палаты выходило во двор, и, взглянув наверх, я увидел, что Джейн смотрит на меня и как будто удивляется, с какой стати я очутился во дворе утром в такое время. Я не обратил на нее внимания и храбро подошел к каморке привратника.
– Нет писем, – сказал он, увидев меня.
– Я знаю-с, – ответил я, – но Джейн просит, чтобы вы мне позволили сбегать за угол, купить ей почтовой бумаги; она говорит…
– Вот выдумала! – сердито закричал привратник. – Разве я могу позволить это?! Скажи вашей Джейн, что она совсем зазналась; просить такие глупости!
С этими словами он взглянул вверх в окно, а в окне Джейн делала самые отчаянные знаки.
– Ладно! Нечего руками махать! Я его выпущу, а меня за это, пожалуй, с места погонят.
– Позвольте, – перебил я поспешно, видя, как моя надежда исчезает, – Джейн еще велела купить вам осьмушку табаку.
– Гм, это хорошо… – он опять взглянул в окно больничной палаты, где все еще стояла Джейн, сильно раскрасневшаяся, вероятно, от зародившегося в ней подозрения, и отчаянно мотавшая головой. – Да только нечего вашей сиделке задабривать меня табаком. Ну, давай мне деньги, а сам беги скорее, да смотри, не копайся, не то тебе достанется!
Дать ему деньги и бежать! Он меня отпускает, дорога открыта, и вдруг все дело должно погибнуть из-за того, что у меня нет каких-нибудь двух пенсов! Я прибегнул к новой лжи.
– У меня нет мелочи, – сказал я, – Джейн велела мне купить вам табаку из тех шести пенсов, что дала мне на бумагу.
Я стал искать в кармане панталон воображаемую шестипенсовую монету.
– Ну иди скорее! Чем тут стоять да болтать, ты бы уже и вернуться успел!
Он отодвинул засов маленькой калитки, и я был свободен! Мне хотелось тотчас же пуститься бежать, но я боялся, не подстерегает ли меня кто-нибудь, и потому сначала просто пошел скорым шагом. Зато, дойдя до первого угла, я бросился бежать во весь опор.