свои. Один верит, что человек расцветет, став свободным, другой – что человек станет совершеннее в тисках принуждений, но оба они мечтают о величии человека. Этот верит в милосердие, которое объединит всех, другой презирает его, видя в нем потакание зловонным язвам, и понуждает людей строить башню, чтобы они почувствовали необходимость друг в друге, но оба они хотят, чтобы люди жили в любви. Один верит, что важнее всего благоденствие: избавленный от забот и тягот человек будет развивать ум, думать о душе и сердце. Другой не верит, что совершенство души зависит от пищи и досуга, считая, что душа возрастает, неустанно даря себя. Он считает прекрасным лишь тот храм, который стоит многих усилий и возводится из бескорыстного служения Господу. Но оба они хотят облагородить сердце, душу и ум человека. И оба по-своему правы: кого облагородят рабство, жестокость и отупение от тяжких трудов? Но не облагородят и распущенность, расхлябанность, потакание гниющим язвам и мелочная суета, рожденная желанием хоть как-то занять себя.
Но смотри, люди уже взяли в руки оружие, чтобы защитить общую для всех любовь, которую эфемерные слова сделали такой различной. Идет война, идет поиск, борьба, и пусть хаотично, но люди все-таки движутся в направлении, которое властно управляет ими, они похожи на дерево, о котором пел мой поэт: слепое, оно оплетало стены своей темницы, пока не вышибло наконец чердачное окно и, прямое и торжествующее, не потянулось к солнцу.
Я не навязываю мира. Принудить к миру – значит создать себе врагов и растить недовольство. Действенно лишь умение обратить в свою веру, а обратить означает и приютить. Протянуть каждому удобную одежду по росту, укрыть всех одним плащом. Обилие противоречий говорит лишь об отсутствии гениальности. И я повторяю мою молитву:
– Просвети меня, Господи! Дай возвыситься мудростью и примирить всех, никого не принуждая отказаться от рожденных усердием желаний. Примирить, объединив новой мечтой, которая покажется им давней знакомой. Вот и на корабле, Господи, те, кто натягивает паруса у левого борта, спорят с теми, кто натягивает их у правого. И если ненавидят друг друга, то от непонимания. Но если открыть им глаза на целое, они поймут, что они друг другу помощники и служат ветру.
Медленно растет древо мира. Словно кедру, нужно ему вобрать и переработать множество песчинок, чтобы создать из них единство…
Хотеть мира – значит строить хлев, где могло бы уснуть все стадо. Строить дворец, где хватило бы места всем и не надо было бы оставлять свою кладь у двери. Не надо ничего отрезать и калечить ради того, чтобы войти и разместиться. Печься о мире – значит просить у Господа плащ пастуха, чтобы укрыть каждого, как бы далеко ни простирались его желания. Хватает же у матери любви на всех ее сыновей, и на застенчивого и робкого, и на жадного к жизни, и на тщедушного никчемного горбуна. Что ей до их несхожести? Каждый трогает ее сердце. И каждый, любя ее по-своему, служит ее славе.
Но как медленно растет древо мира. И света ему нужно куда больше, чем есть у меня. Мне еще ничего не ясно. Я выбираю и потом отказываюсь. Легко было бы жить мирно, если бы все люди были одинаковы.
Нет, ничему не помогут уловки моих генералов, а они, дотошные и недалекие, пришли ко мне и принялись рассуждать. И мне опять вспомнились слова моего отца. «Искусство рассуждать – это искусство обманывать самого себя», – говорил он.
А генералы рассуждали: «Нежелание воинов служить царству означает, что они одрябли. Мы будем посылать их в засады, они закалятся, и царство будет спасено».
Так мог бы рассуждать профессор, выводя одно умозаключение из другого. Но жизнь – она просто есть. И дерево просто есть. И росток вовсе не средство, которое отыскало семечко, чтобы превратиться в ветку. Семя, росток и ветка – это разрастание.
Я поправил моих генералов: «Воины одрябли, потому что царство умерло в них и больше не наполняет их жизненной силой. Когда в кедре скудеет жизненная сила, он перестает превращать песок в древесину и сам потихоньку становится песком. Нашим воинам нужна вера, тогда они воодушевятся». Но генералы не поняли меня, они сочли мои слова преступным попустительством. Я не стал им возражать. И они довели свою игру до конца, послав людей умирать за сухой колодец, где по случайности расположился враг.
Нет слов, схватка из-за колодца была прекрасна. Она была танцем вокруг вожделенного цветка, и отвоеванная земля становилась наградой победителю вместе с давно забытым желанием побеждать. Испугавшись нас, враг взметнулся беспорядочной стаей воронья, ища себе места то здесь, то там, надеясь почувствовал себя в безопасности. Песок барханов, что прятали его, пропах порохом. Каждый, играя жизнью и смертью, чувствовал себя мужчиной. Каждый, то приближаясь, то удаляясь от колодца, участвовал в танце.
Но будь в колодце вода, игра была бы другой. Лишенный воды и смысла, колодец был игральной костью, на которую не поставили состояния. Но генералы видели, как, играя в кости, один игрок смошенничал, а другой застрелился, и поверили во всемогущество игральных костей. Они поставили на кон сухой колодец. Но кто станет стреляться, даже если партнер смошенничал, когда на кону пусто?
Мои генералы никогда хорошенько не понимали, что значит для жизни любовь. Они видели, как радуется заре влюбленный, потому что вместе с солнцем в нем проснулось счастье. Видели, как радуются заре воины, потому что солнце приближает их победу. Победу, которая поутру расправляется в них и заставляет смеяться. И генералы поверили во всемогущество зари.
Но я говорю: если нет любви, то не стоит браться ни за какое дело. Если не верить, что осуществится твоя мечта, скучно играть в кости. Скучной будет заря, вернувшая тебя к собственной опустошенности. И со скукой в душе ты отправишься воевать ради бестолкового колодца. Когда ты влюблен, ради своей любви ты готов на самый изнурительный труд, и чем он изнурительней, тем больше твое воодушевление. Ты тратишь себя, ты растешь. Но нужен тот, кто примет отданное. Дарить себя и тратиться попусту – разные вещи.
Мои генералы, видя радость, с какой отдают себя влюбленные, не догадались, что есть тот, кому они себя отдают. Им не пришло в голову, что для воодушевления мало обобрать и ограбить человека.
Я увидел, с какой горечью умирал наш раненый. Он сказал мне:
– Государь, я умираю… Я отдал свою жизнь. А мне ничего не дали. Я уложил врага пулей в живот, и успел рассмотреть убитого, пока мне за него не отомстили. Мне показалось, что он был счастлив, потому что отныне безраздельно принадлежал тому, во что верил и чему служил. Смерть стала его богатством. А я, я умираю, подчиняясь своему капралу, моя смерть ничего ему не прибавит, а умирая зазря, трудно чувствовать себя счастливым. Я умираю достойно, но меня тошнит…
Остальные? Они разбежались.
XVIII
В тот же вечер, поднявшись на черную скалу, я смотрел на черные точки в треугольнике моего лагеря. Да, он был по-прежнему треугольным, по углам его по-прежнему стояли дозорные, в нем было много пуль, пороха и ружей, и все же он был готов рассыпаться и исчезнуть, как сухое мертвое дерево. Я простил моих воинов.
Я понял: гусеница, приготовив кокон, умирает. Дожив до семян, засыхает цветок. Кто бы ни перерождался, он мучается тоской и отчаянием. Ведь нежданно он сделался ненужным. Кто бы ни перерождался, он – тоска о былом и кладбище. Мой лагерь приготовился к перерождению. Он износил былое царство, которое никто не сумел бы омолодить.
Нельзя вылечить гусеницу, цветок, ребенка. Ребенок переродился, но, желая быть по-прежнему счастливым, требует, чтобы его вернули в детство, вернули занимательность наскучившим играм, сладость – материнским поцелуям, вкус – молоку. Но игры скучны, материнские поцелуи досаждают, молоко отвратительно, и подросток тоскует и мучается. Износив былое царство, люди, сами того не подозревая, требуют нового. Ребенок, став мужчиной, вырос из материнских объятий и будет страдать от неприкаянности до тех пор, пока не найдет себе жену. Только жена вновь примирит его с самим собой и даст покой.
Но кто в силах показать людям новое царство? Кто из дробности мира может мощью своего гения создать новую картину и заставить людей всмотреться в нее? Всмотреться и полюбить? Нет, не логик, а художник, ваятель. Ваятелю не нужны словесные ухищрения, он наделяет камень силой будить любовь.
XIX
Я позвал к себе зодчих и сказал:
– Вы в ответе за будущий город, – не за душу – за лицо и улыбку. Постарайтесь расселить людей как можно лучше. Город должен быть удобным, чтобы силы в нем не тратились понапрасну. Но имейте в виду и никогда не забывайте разницы между существенным и насущным. Хлеб – насущен, человек должен быть накормлен: голодный – недочеловек, он теряет способность думать. Но любовь, смысл жизни и близость к Богу важнее хлеба. Мне не интересно достоинство пищи. Главная моя забота не в том, будет ли человек счастлив, благополучен и удобно устроен. Меня заботит, какой человек будет счастлив и благополучен. Лавочнику распухшему от безмятежной жизни, я предпочитаю номада, он бежит по следам ветра, и служение такому просторному Богу совершенствует его день ото дня. Бог отказал в величии лавочнику и наделил им номада, поэтому я отправляю мой народ в пустыню. В человеке я люблю свет. Толщина свечи меня не волнует. Яркость пламени скажет мне, хороша ли свеча.
Однако я не замечал, что принц хуже грузчика, генерал – сержанта, начальник подчиненного оттого, что в их распоряжении куда больше всевозможных благ. Живущие за каменной стеной не кажутся мне хуже тех, кто огородил себя земляным валом. Я не хочу разрушать иерархическую лестницу, которая позволяет человеку подниматься все выше и выше. Но никогда не перепутаю цель и средство, храм и ступени к нему. Лестница необходима, иначе храм будет пуст. Но значим только храм. Необходимо, чтобы каждый жил и у каждого была возможность подниматься все выше. Однако жизнь – только ступени, ведущие к человеку. Храмом будет душа, которую я создам в человеке, душа и есть самое главное.