Маленький содом — страница 10 из 54

   —  Пятачок?.. Тебе пятачок?.. Ах ты осел... Ты думаешь, что у меня... что я сам делаю эти пятаки?.. Завтра в доме гроша на хлеб не найдется, а ему, видите ли, пятачок понадобился!

И отец, рассвирепев, вытолкал сына из комнаты. Такая же участь постигла и многих приятелей Мити. Служанки и те с удивлением говорили друг дружке, что даже самые хорошие барыни, которые раньше без счета давали денег на покупки, нынче после каждой еды пересчитывают куски мяса, а хлеб запирают на ключ.

Короче говоря, жители этой улички были в таком настроении, словно на них обрушилась эпидемия какой-то болезни или война; между тем все они были здоровехоньки, а военные тут и на постое не стояли. Но зато возникли слухи, которые для здешних жителей были страшнее чумы или даже вражеского нашествия,—слухи о том, что правительство твердо решило спасти Болгарию и с этой целью приступило к сокращению штата чиновников. Поговаривали, что закроют высшую школу, ликвидируют многие, гимназии и судебные учреждения, а кое-где передавали шепотом,— опасаясь, как бы не дошло до офицеров,— что будто сократят даже армию.

Обитатели узкой улички, среди которых преобладали чиновники, ужаснулись еще больше и пришли в полное смятение, когда убедились, что слухи эти — не пустая болтовня, не утка, пущенная оппозицией, а горчайшая действительность. Посыпались приказы о ликвидации учреждений, об увольнении чиновников, учителей, судей.


* * *

В спальне одного из домиков на этой уличке лежал на кровати господин Ягоридов. Он как лег после обеда, так и не пошевельнулся. Какие только мысли не волновали несчастного чиновника! Он вспоминал свое прошлое, думал о настоящем и со страхом, какого доселе еще не знал, не решался приподнять завесу, прикрывающую будущее, ибо стоило ему сказать себе: «а вдруг...» Нет, он даже про себя не смел произнести тех страшных слов, которые люди употребляли так хладнокровно.

После двенадцатилетней службы Ягоридов впервые с тревогой задумался о своей судьбе; конечно, нечего греха таить, бывали и у него неприятности, но то были сущие пустяки. Случалось, его перемещали, иногда он месяцами ходил без работы; но тогда он был молод, не женат и только посмеивался над жизнью и подшучивал над своим пустым желудком. Теперь совсем другое дело: у него жена, четверо ребят, душа его постарела, и поэтому каждый удар судьбы болезненно отражается на всем его существе. Теперь он не только не мог бы перенести голод, но даже не сел бы за стол, знай он, что за обедом ему не подадут вина, а после обеда нельзя будет растянуться на широкой кровати, выкурить сигару, выпить чашку кофе, принесенную горничной. И раньше увольняли чиновников, но тогда гнали за вольнодумство или сочувствие оппозиционной партии; теперь же, как он узнал, будут не «отстранять от должности», а просто увольнять и «наших» и «ваших» не по политическим соображениям, а ради того только, чтобы облегчить разбухший многострадальный бюджет.

«Но ведь я никогда не был вольнодумцем и не принадлежал ни к какой партии, я ничем, кроме службы, не интересовался»,— утешал себя Ягоридов.

Однако перед ним вдруг появился министр и сказал:

   —  Вы не вольнодумствовали? Ну и что же? Разве мы увольняем вас за вольнодумство? Упаси бог! В Болгарии миновали времена Нерона. Просто наше государство не нуждается в таком большом количестве служащих; то есть не то что не нуждается, но не в состоянии платить им жалованье,— а потому освобождает их от работы, как поступил бы и всякий частный предприниматель.

   —  Но на что же я буду существовать?—спросил Ягоридов.

   —  Государство, заметьте, не заботится об отдельных частных лицах; вы можете быть полезны для общества, работая на другом поприще,— ведь не могут же все граждане рассчитывать на государственную службу.

   —  Но у меня нет никакой специальности и нет сбережений. Что же мне делать? Государство высосало все мои жизненные соки, я отдал ему свои силы, свою молодость, а теперь меня выбрасывают на улицу!

   —  Ничего не поделаешь, господа!—слышит он голос министра.— Вы должны принести себя в жертву Болгарии. Отдельные лица должны пожертвовать собой во имя общего блага...

Ягоридов возмущен, все его существо пылает негодованием, он гневно протестует:

   —  Отдельных лиц приносят в жертву, ради общего блага!.. Значит, я тоже должен пожертвовать собой?.. А кто я такой?.. Разве я святой великомученик или Христос, которого распинают, чтобы искупить грехи всей Болгарии?.. Отдельные лица!.. А жена?.. Дети?.. Их тоже надо принести в жертву?.. Ради кого?.. Ради детей Ивана или Драгана?

Он чувствует, что губы его дрожат, а грудь разрывается от переполняющего ее негодования, и в то же время знает, что все эти его рассуждения и протесты совершенно бесполезны; он даже не решится высказать их кому-нибудь, но, как и многие другие, повесит голову, когда прочтет рядом со своим именем ужасные слова: «Увольняется со службы!..»

Ягоридов швырнул на пол давно погасшую сигару, тяжело вздохнул и, словно пробудившись после страшного сна, беспомощно оглянулся кругом.

   —  Где дети? — спросил он жену.

   —  Играют на свежем воздухе.

   —  Так, так,— с раздражением проговорил Ягоридов,— только ботинки треплют да штаны рвут... Вот выбросят их на улицу в один прекрасный день, тогда увидишь... Ну, гони их домой, да поживее!

Жена вспыхнула. С некоторых пор она стала замечать, что муж ее резко переменился, и только удивлялась, не понимая, что с ним, приключилось. Она и раньше была не очень довольна его характером, но еще никогда не видела его таким раздражительным, как в эти дни,

   —  Не могу понять, чего ты от меня хочешь, чего ты на меня злишься последнее время? Мало того, что я день-деньской работаю, как вол, а тут еще ты брюзжишь, когда надо и не надо!

Она действительно не понимала мужа и даже выругала его в душе, потому что хотела было пойти с ним прогуляться. Разозленная, она вышла, громко хлопнув дверью, и отправилась к соседкам.

Ягоридов встал с постели, открыл окно, сел возле него и задумался: «Что же я все-таки буду делать, если уволят? Как могу я избежать увольнения? Никак не могу... А что, если взять да и написать министру письмо, попросить его оставить меня на службе? Снизойдет он к этой просьбе?.. Другие, наверное, тоже собираются писать ему такие письма... Кого же он оставит?.. Кого уволит?»

Тут Ягоридов заметил в соседнем дворе Ивана Мамичкова, чиновника того учреждения, в котором служил сам. Маничков сидел, низко опустив голову, и думал о том самом, о чем думал Ягоридов. Он все больше убеждался, что государство в нем не очень-то нуждается и ничуть не пострадает, если какой-то Маничков перестанет ходить в канцелярию.

Канцелярия! Какое это волшебное слово! Какое неописуемое наслаждение испытываешь там в минуты отдыха: перо за ухо, сигарету в зубы — и смотришь в открытое окно на улицу, по которой бродят несчастные, голодные, жадные безработные, завистливо поглядывая на тебя; а ты, выпустив несколько густых клубов дыма, важно усаживаешься в свое кресло и кричишь писаришке: «Эй, ты, дай-ка сюда дело номер такой-то!..» А первое число! Разве можно сравнить с этой датой второе августа, седьмое ноября[12] и тому подобные торжественные дни! Правда, в последние месяцы день выплаты жалованья — этот самый торжественный из дней — частенько переносили на десятое или пятнадцатое число, а иногда даже перескакивали на целый месяц; но все это пустяки: ведь человек привыкает кушать в долг и даже начинает гордиться тем, что государство — его должник...

«И все это,— с ужасом подумал Маничков,— готово полететь к черту, превратиться в приятное воспоминание, в сладкий сон, который, быть может, никогда не повторится... Боже мой! Боже мой!.. Да минет меня чаша сия! — прошептал он молитвенно.— Кто знает, а вдруг уволят не меня, а Ягоридова?.. У него и сбережений побольше и начальство часто делает ему выговоры за слишком свободное поведение; обо мне же сам начальник отделения говорил, что, если б я окончил гимназию...»

Но тут в комнате вдруг запищали дети. Маничков поднял голову и заметил Ягоридова, все еще сидевшего у окна. И вот Маничкову показалось, будто Ягоридов смотрит на него исподлобья, злобно ухмыляется и шепчет: «Ну как дела, приятель?.. Не сегодня-завтра вышвырнут одного из нас; и похоже, что вылетишь именно ты... Мы уже об этом хлопочем...»

Невыразимая злоба закипела в груди Маничкова. Первый раз в жизни он почувствовал, что способен протестовать и защищать свои права.

«Наверное, он подослал к министру свою жену... Э, нет, приятель, мы такими бесчестными средствами не пользуемся... Но если это правда, то и я завтра же утром пошлю Марийку в министерство: пускай просит, пускай слезами заливается... Я тебе подставлю ножку, я добьюсь, чтоб тебя выгнали из канцелярии, а себя в обиду не дам... Почему бы тебе не уйти добровольно? Почему не явиться к министру и не сказать: «Увольте лучше меня, только не трогайте Маничкова; у меня ведь есть кое-какие деньжата, а Маничков человек бедный, пускай служит». Да нет, разве такой тип, как он, на это способен?.. Сребролюбец... хапун...»

В эти минуты Маничкову хотелось, чтобы Ягоридов сделался миллионером и получил назначение на какую- нибудь должность, все равно какую. Тогда он, Маничков, останется один во всей канцелярии, единственным в ней чиновником и при виде пакета с почты уже не будет дрожать от страха, зная, что не прочтет в нем своего имени. «А все-таки одного из нас непременно вышвырнут... вышвырнут,— шептал Маничков.— Но если останется он... я его убью... оплюю, как последнего подлеца... А пока что не худо пустить про него слушок кое-где... Чему прежде не верили, теперь поверят».

Ягоридов и не подозревал, какие ужасные страдания причиняет он сослуживцу и соседу своим существованием. Заметив, что Маничков спокойно сидит у себя во дворе, Ягоридов думал: «Вот кто знать ничего не хочет и ничего не боится; придут к власти стамболисты