Подойдя к дому Линовского, они поднялись на второй этаж, миновали длинный коридор и вошли в просторную столовую. Она была обставлена по-столичному: большой четырехугольный стол, кресла с высокими спинками, у стены — вместительный буфет. Посередине стола, в окружении приборов, стояли бутылки и графины с ракией и коньяком, а также всевозможные закуски и холодные блюда. В открытую дверь была видна приемная, где в одном углу стоял рояль. Над роялем висел портрет князя, на других стенах — картины, разнообразные пейзажи. Комната была заставлена мягкой мебелью, и даже без чехлов. Ирмов был ошеломлен. Он видывал и более красивую обстановку, но не у себя на родине, а за границей. Сам не зная почему, он почувствовал себя неловко. Линовский понял его состояние.
— Удивляешься? Тот ли это, дескать, Линовский, которому мы за границей не давали в долг и пятидесяти стотинок, зная, что он их не вернет? Но что все это по сравнению с твоей судьбой!.. У тебя — слава, бессмертие, памятники... Ну что ж, мы все-таки тоже кое-что значим в жизни, хотя работаем левой рукой.
— Левой, которая загребает деньги лучше нескольких правых,— улыбнувшись, заметил Ирмов,— Я и за сто лет не сумел бы накопить столько.
— Вы все превращаете в мысли и образы, а мы меняем свои умственные способности на звонкую монету.
В эту минуту в коридоре раздался такой гвалт, как будто целая рота солдат бросилась на приступ. Двери с шумом распахнулись, и в столовую гурьбой влетели дети Линовского.
— Как видишь, мы разводим не только свиней,— усмехнулся он.
Дети, окружив отца, с любопытством рассматривали гостя.
— Скажите дяде «добрый день».
Один за другим ребята стали подходить к Ирмову и важно протягивать ему ручонки.
— Хорошие, здоровые ребятишки,— похвалил Ирмов.
— Живут на полной свободе, телесные наказания в доме запрещены. И у меня есть принципы. Ребенка нельзя запугивать, нужно, чтобы он никого не боялся. Правда, учиться они не очень любят. Да я их и не насилую, хотя гимназию они должны окончить все до одного. А потом отделю «овец» от «козлищ» — одних пошлю за границу, другие останутся при мне. Но в чиновники они не пойдут ни в коем случае; да и нет нужды: я уже теперь каждому выделил его долю... Эй, Иванчо, подойди-ка сюда!
Один из мальчиков подошел к отцу.
— Иванчо, хочешь стать офицером?
— Не хочу, папа.
— А чиновником?
— Не хочу.
— Учителем?
— Нет, папа. Учителя ходят в драных штанах.
— Кем же ты хочешь быть?
— Торговцем, папа, как ты.
— Почему?
— Все будут приходить ко мне и просить денег, а я никому не буду давать.
Линовский расхохотался, Ирмов нахмурился.
— А теперь, дети, марш отсюда!—проговорил Линовский.— Сегодня будете обедать в своей комнате, а после обеда Петр повезет вас на ферму. Хотите?
— Хотим, хотим! — И дети убежали в коридор.
— Дисциплина и мягкость... без насилия и сентиментальностей.
— Ну, знаешь, твоя система воспитания довольно оригинальна. Ты убиваешь в детях всякую человечность. Неужели ты с пеленок готовишь из них ростовщиков?
— Продолжай, продолжай... Знаем мы эти теории, сам чуть не заразился ими; хорошо, что во-время свернул в сторону. Во всяком случае, ты должен поверить, что, хорош я или нет, родным детям зла не желаю.
— Да, но твоя теория порочна. Жизнь охлаждает и самую сентиментальную молодежь,— для этого не требуется какое-то особое воспитание. Если же ты сызмальства начнешь будить в ребятах жестокие инстинкты, дети твои вырастут зверями, каннибалами.
— Им не миссионерами быть. Жизнь — это зверинец; и, если хочешь знать, я не понимаю, для кого ты пишешь свои драмы? Я читал некоторые из них, одну видел на сцене. Скажу тебе напрямик: не понимаю, как могут умные люди поверить, что где-то, когда-то будет то царство, о котором ты мечтаешь?
— Значит, давай вернемся к первобытному состоянию?
— Зачем же возвращаться? Разве мы и сейчас не находимся в первобытном состоянии?.. Слушай, Ирмов, мы никогда не поймем друг друга, потому что вылеплены не из одного теста. Ты «не от мира сего», а я — болгарин с головы до пят, болгарин с прожорливым чревом,— им я дышу, чувствую, живу. И я знаю, что настанет день, когда дети будут меня благодарить. Ты скажешь, что я богат, что дети мои обеспечены, так зачем же воспитывать их так? Нет, дорогой мой! На этом свете нет ничего устойчивого. Вот ты ничего не боишься — твой мозг нельзя конфисковать; а фирмы, даже самые солидные, исчезают, «яко дым», как только появляется судебный пристав. Ты его не боишься, но спроси любого в нашей околии, что страшнее: холера или судебный пристав? Допустим, я завтра закрою глаза — и все может рухнуть. Нагрянут родственники, опекуны... адвокаты, судейские... А я хорошо знаю, что они собой представляют! Вот почему я уже теперь учу детей огрызаться. Не забудь, что мы живем в Болгарии. Но довольно об этом... Сейчас поужинаем, а пока пропустим по единой. Ты пьешь коньяк или сливянку?
— Все равно.
Линовский наполнил рюмки.
— Будь здоров... Вот закуска. Не стесняйся. Я так рад, что мы с тобой увиделись. Знаю, знаю... не оправдывайся. Ты не искал этой встречи. Но я на тебя не сержусь,—так уж устроен мир! Всякому свое. Я удивляюсь, глядя на тебя, ты — глядя на меня. Лучше ничему не удивляться. На этом свете ничего удивительного нет. На что ты обратил внимание у меня в гостиной? На рояль? Ты, может быть, думаешь, что если в доме стоит рояль, значит здесь живет пианист? Нет, таковых у нас не водится. Ты спросишь, для чего я купил этот рояль? Для жены, детей? Ерунда!.. Купил просто так. Прихоть. Пусть все знают, что во всей округе только у меня есть рояль.
В столовую вошла высокая, молодая, красивая женщина. Линовский представил ей Ирмова. «Какая красавица!»— подумал Ирмов и невольно взглянул на хозяина дома.
Линовский знал, какое впечатление производит его жена, и самодовольно улыбнулся. Его глаза говорили Ирмову: «Как видишь, и тут выбрано самое лучшее!»
Сели ужинать. Ели, пили, и под конец Линовский так напился, что начал даже сквернословить, не обращая внимания на присутствие жены. Из соседней комнаты послышались детские голоса, и хозяйка ушла. Линовский продолжал наполнять рюмки, чокался с Ирмовым, не замечая того, что гость едва прикасается к вину, пил до дна и говорил, говорил без умолку. Мало-помалу хозяин совершенно опьянел, лицо у него раскраснелось, в загоревшихся глазах отражалась жажда бесстыдной откровенности.
— Знаю... все знаю. Хоть я и не писатель, не психолог, а все же по твоим глазам вижу, о чем ты думаешь! Тебе здесь уже наговорили на меня... все выложили!
— Никто и ничего мне не говорил,— отнекивался Ирмов.
— Меня не проведешь. Людей я вижу насквозь, хоть и не копаюсь в их душе. На что мне их душа? Козья шкура стоит дороже. Не притворяйся... Тебе известна история с дипломом, и не очень-то тебе приятно сидеть со мной, человеком, который подделывал документы. Так ведь? Ты стыдишься меня, а я вот никого не стыжусь... Слышишь? Никого! Нет в Болгарии человека, которого я постыдился бы,— все жулики, все до одного, каждый по- своему жулик. Только вы, чудаки,— люди особого сорта: питаетесь воздухом и славой и не нуждаетесь в деньгах. Эх, дорогие вы мои, писатели, психологи! Человека по косточкам разбираете, а рядового болгарина понять не можете. Сочиняете драмы, изучаете жизнь, а сами жить не научились. Твое имя известно всей Болгарии, в Софии каждый знает тебя в лицо... ты весь мир оплодотворяешь своими мыслями,— а собственного дома не имеешь. Знаю, метишь ты высоко; я для тебя — мелкая, мерзкая букашка, вошь, тебе противно слушать мои слова, и если ты сидишь здесь, так потому лишь, что никто нас не видит. В Софии ты, заметив меня, свернешь в переулок. А задумывался ли ты когда-нибудь над моей жизнью?.. Вся Болгария закаркала на меня, когда случайно обнаружилось, что диплом у меня фальшивый. Рассылали телеграммы по всем европейским университетам, затеяли переписку с прокурором, следователями — хотели меня живым в землю зарыть. Завели дело. А когда оно пропало, все, конечно, стали подозревать, что это я его выкрал. Ну что ж, теперь скрывать не к чему,— дело, и правда, выкрал я. Я бы тогда еще не то сделал: не сумел бы выкрасть дело — поджег бы здание суда. Всю Софию мог бы спалить. Эх, дружище, легко говорить про честность, идейность, принципы тому, кто родился от праведных родителей, в теплой комнате; кто уже в начальную школу шел в рукавичках и калошах, а в гимназию — с часиками и карманными деньгами; кого папаша сам отвез в Западную Европу получать высшее образование, сам устроил в пансион, чтобы мальчик желудочек себе не испортил. А вот я не успел родиться, как голышом выскочил на улицу и до десяти лет бродяжил по дорогам, был на побегушках у корчмарей, у хозяев постоялых дворов, у парикмахеров. Потом случайно нашелся какой-то чувствительный дурак, взял меня на воспитание, отдал в гимназию. Жил я у него замечательно! Впервые наедался досыта каждый день. Правда, учился я плохо, но все-таки кончил пять классов. Потом разругался со своим благодетелем. А знаешь из-за чего? Померещилось проклятому, будто я украл у его жены золотое монисто. Я не из тех, что боятся признать правду... Со всей околии деру шкуру, ребенка от материнской груди оторву, если получу на него исполнительный лист. Всю округу отравляю вином- суррогатом, челядь свою кормлю гнилым вяленым мясом. Я проходимец, осел, свинья, хуже любой из тех, которых ты видел сегодня у меня на постоялом дворе,— но монисто украл не я. И не потому, что не нуждался в деньгах или не знал, где это монисто лежит... Нет, а потому, что тогда я еще был таким же простаком, как ты, веровал в принципы — кражу считал преступлением, голодную смерть подвигом... Вот я и сбежал от своего благодетеля, сделался чиновником, писарем. В мое время на писарей смотрели так, как теперь смотрят на вас, писателей. Только писарю всегда платили. Года через два я ходил уже в лаковых штиблетах, с тросточкой. Стал откладывать деньги. Наконец, по совету своих гимназических товарищей, решил поехать за границу, чтобы получить юридическое образование. Тогда принимали в университеты всех без разбора. Поехал, записался, проучился полтора года. До окончания курса оставалось еще столько же, но деньги я уже прожил все. Вы, которые жили за границей по пяти, по десяти лет, вы, которым почтальон ежемесячно приносил почтовую повестку на денежный перевод,— понимаете ли вы, что значит остаться без гроша в кармане? Хоть весь мир проси, никто тебе ничего не даст. Тогда вы презирали меня за то, что у меня не было денег, даже на табак не хватало. Теперь меня ненавидят за то, что у меня слишком много денег,— зато я могу купить все, что захочу. Пускай ненавидят, пускай завидуют! Завидуешь мне и ты, хоть и думаешь, что эти деньги я добыл подлостью... Но так я буду поступать и впредь! Да знаешь ли ты, что такое подлость? Нет, ты не знаешь, что это такое. Это — талант, такой же врожденный талант, как и твой. Один рождается талантливым писателем, другой—талантливым плутом. Разве не так?