Маленький содом — страница 16 из 54

Он ненадолго умолк, налил себе рюмку вина, залпом выпил ее, рукой обтер губы и с нарастающим возбуждением продолжал:

   —  Как сейчас помню: однажды я три дня подряд ничего не ел. Вот тогда-то я и пришел к такой мысли впервые: зачем изучать право, если нигде в мире нет правосудия? Долго я скитался по Европе в поисках хлеба и работы, едва прокормиться мог. И вот в один прекрасный день я без малейшего угрызения совести сфабриковал себе диплом. Прямо тебе скажу: у меня на него было больше прав, чем у других. Я и сейчас все свои судебные дела веду сам, гроша ломаного не расходую на адвокатов,— а ведь во всех моих тяжбах обе стороны плутуют,— и я разорил не одного здешнего мошенника. Когда я иду по улице, нет человека, который не вздрогнул бы, завидев меня, к которому я не залез бы в душу, в голову, в карман,— а сплю я, как новорожденный младенец. Не страдаю ни бессонницей, ни потерей аппетита. Что ты на меня так смотришь, Ирмов? Удивляешься? Не веришь? Думаешь, что я шучу, преувеличиваю или болтаю вздор спьяна? Правда, вино развязало мне язык, но я и трезвый думаю так же. Чудной ты человек! Что ты на меня уставился, словно смотришь с Эйфелевой башни? Не там ваше место, не там: голова закружится — и упадешь. И напрасно вы воображаете себя какими-то избранниками, рожденными лишь для того, чтобы переделать мир. Пустое тщеславие!.. Не только ты, Ирмов, но даже Ибсен и Толстой ничего не в состоянии изменить. А я преобразую Болгарию — я и мне подобные,— потому что мы — сила, власть! И я сотру в порошок все, что стоит на моем пути. Сегодня я среди свиней, но завтра ты увидишь меня в парламенте. Законы буду издавать я, и ты будешь меня слушаться, а не я тебя. Пиши свои драмы, если ни на что другое не способен.

Лицо его помрачнело. Глаза горели, и в них метались зловещие огни,— казалось, он вновь переживал все своп страдания и угрожал кому-то отомстить за них.

Ирмову все здесь стало противно — и Линовский, и эта обстановка, и этот ужин. Его мутило, словно он проглотил какую-то гадость, и он почувствовал неодолимое желание поскорее убраться отсюда.

   —  Мне пора, Линовский,— сказал Ирмов, выдавливая улыбку и вставая из-за стола.

Линовский пришел в себя.

   —  Что? Хочешь уходить? Надоел я тебе, опротивел, обидел тебя?.. Тебе стыдно за меня, а? Раскаиваешься, что пришел? Но не суди меня слишком строго. В конце концов если не я, так кто же тебя разубедит? Когда встретимся в Софии, не избегай меня: может случиться, что я тебе еще пригожусь. Поверь мне, если бы я тогда решился пойти твоим путем, до сих пор остался бы писарем и продолжал бы думать, что Болгария существует для всех, кроме меня.

   —  Ну, прощай,— сказал Ирмов.

   —  Прощай. Вернешься в Софию, настрочи фельетончик о провинциальных зверинцах; хорошенько выругай и меня в назиданье молодому поколению, а газету пришли мне. Сердиться я не буду. Я себя хорошо знаю и если вторично явлюсь на свет божий — снова буду жить так же. Не обижайся, Ирмов, но если я только замечу, что дети мои начинают писать стихи, я руки им оторву. Прощай.

На следующий день Ирмов уехал из города. Садясь в пролетку, он пытался думать о своем новом историческом романе, силился вызвать в своем воображении чистые образы древних болгар, но их заслоняла фигура пьяного Линовского, а в ушах все еще раздавался его неприятный голос.

Ирмов приехал на вокзал и вошел в вагон. Но и в купе, сидя на мягком диване, он не мог думать о Софии, где его ждали жена, друзья, литература,— перед глазами его неотступно, как живой, маячил образ бывшего однокурсника.

Поезд прибыл в Софию и подошел к вокзалу. Ирмоз и и шел из вагона. На платформе его встретила жена.

Впервые он заметил, что она не так красива и не так мила ему, как прежде; да и жакет у нее был поношенный.

Сели в экипаж. Приехали домой.

Ирмов вошел в свой кабинет — низенькую комнатушку с простым дощатым столом у стены, заваленным (непорядочно разбросанными книгами и брошюрами. Он машинально присел к столу и задумался.

   —  Коля,— позвала жена,— иди, ужин готов.

   —  Сейчас,— с каким-то раздражением крикнул он.

И снова перед ним возник огромный двор, а во дворе — самодовольный Линовский. Он смеется, растянув рот до ушей, а возле него стоит молодая, красивая, статная, улыбающаяся жена. Рядом с ним — здоровенная свинья. Она оскалила клыки и словно смеется над кем- то вместе с хозяевами.


1910


ПAЛАДИНИ



I

По дороге, мимо уединенных, разбросанных по равнине, вилл, шел со шляпой в руке Пьетро Далбиани — тенор местной оперы и профессор пения. Прохладный вечерний ветерок развевал его черные вьющиеся волосы, слегка тронутые сединой.

Далбиани вошел в город. Он знал здесь каждый закоулок, а его знали все горожане, и старые и малые. «Маэстро идет!» — раздавалось вокруг. Всем было приятно, что маэстро проходит по их улице.

Он гордился своим Неаполем. Неаполь для него был всей Италией, даже — вселенной! Здесь он появился на свет божий, здесь он когда-то раздражал соседей своим плачем и криками, а теперь ласкал их слух нежными мелодиями. Здесь он похоронил свою любовь, не успев даже насладиться ею, здесь испил первую чашу опьяняющей славы, но остался верен родному городу. Только однажды он надолго покинул Неаполь, когда уехал в Милан, в консерваторию, чтобы завоевать победу. Но и эту жертву он принес ради Неаполя. Прославившись в Милане, он объехал всю Европу, собрал лавры и преподнес их своему родному городу. С того времени Далбиани стал его неотъемлемой частицей. Напрасно ему предлагали самые соблазнительные условия — Пьетро никуда не соглашался ехать.

Директор местной оперы знал, что другому тенору здесь не петь: этого не допустили бы неаполитанцы, никто не пришел бы слушать гастролера. «Может быть, и есть на свете певец лучше Далбиани, но он чужак; да и нет никого лучше, чем он»,— говорили неаполитанки.

Прохожие, встречая синьора Пьетро, почтительно снимали перед ним шапки. Кто не знал его? Кто не слушал его в «Травиате», «Трубадуре», «Аиде», «Риголетто», «Эрнани», «Кармен», «Фаусте»? Не было дома, в котором на самом видном месте не стояли бы фотографии певца, снятого в различных ролях.

Пьетро шел через старую часть города. Высокие средневековые здания, тесные, темные улички. Тихо. Все словно замерло. Не слышно грохота повозок, фаэтонов, автомобилей, трамваев. Веет покоем доброго старого времени,— доброго лишь потому, что оно прошло и не осталось от него в живых ни души.

Настроение у Пьетро хорошее. Его любимую ученицу Гиацинту ждет блестящее будущее. А маэстро беспощаден: Розине, младшей сестре Гиацинты, он сказал откровенно: «Не тратьте зря силы, голоса у вас нет». Как она обиделась, как рассердилась!

   —  Но я хочу быть певицей!

   —  А Гиацинте хотелось бы быть красивой,— ответил ей Пьетро,— однако и голос и красота даруются свыше, а не мною.

«Да... Розина, быть может, одним взглядом сведет с ума какого-нибудь принца, а Гиацинта будет укрощать диких зверей своим пением...»

Пьетро идет дальше. Вдруг он невольно останавливается и прислушивается.

Что это?.. Галлюцинация среди бела дня?.. Нет! Он ясно слышит чистые, нежные и в то же время мощные звуки своей любимой арии — арии Риголетто... «Боже мой, да это же голос Луиджи!.. Никому другому так не спеть! Но ведь Луиджи умер...» А в воздухе все трепещет чудесный голос, взлетает к поднебесью, на мгновенье замирает там и жемчугом рассыпается над землей.

Пьетро идет на звук этого голоса. Ищет, осматривается, останавливается... возвращается назад и слышит все тот же голос и аккомпанирующий ему оркестр. Маэстро ускоряет шаг. Звуки становятся отчетливее. Он выходит на площадь. На той стороне — обширная таверна с садом, в глубине которого павильон и открытая сцена. Профессору все ясно: приехала маленькая бродячая опереточная труппа, чтобы дать несколько концертов в бедных кварталах Неаполя. Пьетро подходит ближе. На сцене десяток мужчин и женщин.

   —  Добрый вечер! — говорит Пьетро.— Скажите, пожалуйста, кто здесь только что пел арию Риголетто?

Артисты в недоумении переглянулись, удивленные тем, что их труппа привлекла чье-то внимание еще до первого концерта.

   —  Кто же пел?

Певец, исполнявший арию Риголетто, не назвал себя.

   —  Синьор Джиованни,— говорит антрепренер,— по- видимому, господину понравился ваш голос, а вы не отвечаете!

Синьор Джиованни улыбается, делает несколько шагов в сторону Пьетро.

Маэстро впился в него глазами: молодой, статный, широкоплечий, приятное лицо, задумчивые глаза, держится скромно, костюм еще скромнее.

   —  Синьор Джиованни, доставьте мне удовольствие, повторите арию,— попросил Пьетро и, обернувшись к антрепренеру, добавил: — Я заплачу за потерянное время, можете не сомневаться.

Антрепренер сделался любезным, артисты также. Профессору пододвинули стул. Музыканты заняли свои места. Джиованни вышел на сцену и запел. Пьетро забыл, где он находится, забыл, что попал в таверну, где скандалы бывают чаще, чем концерты, и уже не замечал ни рваных декораций, ни стоптанных башмаков Джиованни, ни его поношенного костюма. Он весь ушел в прошлое и слышал не Джиованни — нет, а своего Луиджи. Но не того Луиджи, что царил на сцене, избалованный антрепренерами, публикой, женщинами,— нет! Пьетро слушал его впервые в крохотной роли, когда еще никто не видел в Луиджи — Луиджи, а он, Пьетро, открыл и показал миру новую звезду.

Джиованни допел арию.

   —  Господин директор,— проговорил Пьетро,— синьор Джиованни сейчас свободен, не правда ли? Мне хотелось бы сказать ему несколько слов.


   —  Эта просьба удивила и антрепренера и артистов, но всего больше изумился сам Джиованни. Пожалуйста,— ответил антрепренер,— но мы снова будем репетировать сразу же после обеда, а у синьора Джиованни несколько номеров.

   — Я никогда, никого ничего не прошу делать даром, коллега,— ответил Пьетро и вынул свою визитную карточку.