— Родной город, детство... Да, помню, и Пьетро был маленьким. Красивый он был тогда. Кто бы поверил теперь...
Пришел Пьетро, и они сели ужинать. Настроение у профессора было хорошее. Говорили о Гиацинте, о Джиованни, об их будущем. Впервые Джиованни почувствовал сладостное предчувствие славы, более сладостное, чем поцелуй женщины.
В тот вечер он заснул безмятежным сном младенца. Ему снились опера, публика, цветы, овации. Он вышел на сцену. Рядом с ним был Пьетро. Паладини поднес ему, венок, а высокопоставленная дама бранила миланских профессоров.
Против озера, возле отеля «Красивый берег», остановился автокобиль. Шестидесятилетний старик с густыми волнистыми, совершенно белыми волосами, в сюртуке и мягкой широкополой шляпе, легко соскочил на тротуар и сказал:
— Приехали, маэстро Паладини!
Маэстро лениво поднялся с сиденья, вышел из автомобиля и повернулся к озеру.
— Пьетро, сколько времени прошло после нашего первого приезда сюда?
— Ровно два года.
Публике было известно по газетам и афишам о прибытии Паладини, некоторые знали его по фотографиям,— вот почему группа любопытных собралась перед отелем и остановилась на почтительном расстоянии от артиста.
— А Монблан меня сегодня не встречает? — заметил Паладини.
— Он рассердился на вас за то, что вы его забыли,— ответил кто-то.
Паладини усмехнулся и приподнял кепи в знак благодарности за лестный комплимент.
Публика была польщена.
— Да здравствует маэстро Паладини!—закричали вокруг.
Паладини еще раз приподнял кепи и вместе с Пьетро вошел в отель.
Немного погодя Паладини появился на балконе. Спокойная, чистая гладь озера ласкала его взор.
«Два года! А кажется, будто это было вчера. Где-то она теперь?»
К двери подошел Пьетро:
— Маэстро мечтает?
— Нет, вспоминаю.
— Кого? — лукаво спросил старик.
— Не шути. Видишь вон ту скамью? Там мы расстались.
— И там же встретитесь с другой.
— Только не здесь. Осквернить память о ней? Никогда! Ты знаешь, что я искренне любил ее.
— А Мери?
— Мери? Мери — это другое дело.
— И новая будет совсем другой.
— Нет!.. Не надо было останавливаться в этом отеле. Завтра же утром уедем в Мюнхен.
Паладини вернулся в комнату. Пьетро пошел звонить по телефону, потом уехал в оперный театр. Вернувшись, он отыскал официанта.
— Вы знаете, кто со мной приехал?
— Синьор, я итальянец, а маэстро Паладини прославился на весь мир.
— Прекрасно! Сразу видно, что вы благородный человек. Маэстро Паладини действительно прославился на весь мир. Но не это важно. Важно то, что вы — благородный человек, и как таковой, скажите мне: маэстро вызывал вас в мое отсутствие?
— Нет.
Пьетро впился глазами в официанта.
— Лжете!
— Синьор!
— Скажите, сколько вы хотите?
— Я себя не продаю.
— Но торгуетесь... Зачем вас вызывал маэстро?
— Я не лгу. Он меня не вызывал, он сам ко мне пришел.
— Что он заказал?
— Бутылку коньяка.
— Подали?
— Не успел.
— И не подавайте, если хотите быть в приятельских отношениях с моим кошельком. Помните, что я плачу щедро.
Пьетро прошел к Паладини и, оглядев его, обрадовался.
Маэстро сидел хмурый. Значит, официант сказал правду.
— Пьетро! — проговорил Паладини.— Обедать еще рано, я отлучусь ненадолго.
— Прежде всего пообедаем, затем вы должны отдохнуть и, наконец, вы никуда не пойдете.
Паладини рассердился.
— Когда кончится эта опека?
— Когда я умру...
— Ты каждый день собираешься умирать, а мне жить не даешь. Пойми, мне нужно прогуляться.
— Вспомните концерт в Варшаве!
— Слушай, Пьетро,— вкрадчивым тоном начал Паладини,— зачем спорить? Неужели ты не знаешь, что если я захочу, так все равно уйду?
— Хорошо, в таком случае я отменяю концерт.
Паладини вспыхнул.
— Ты что, младенцем меня считаешь?! Вот возьму и уйду!
— Уходите!
— Чудовище!
Когда Паладини говорил вкрадчиво, это грозило бедой. Но сейчас он был сердит, и Пьетро успокоился: Паладини не уйдет.
— Вот свежие газеты; просмотрите статьи о будапештском концерте. А я пока прикажу подавать обед.
Паладини даже не взглянул на газеты.
Немного погодя на балкон вынесли накрытый стол. Сели обедать.
— Маэстро, прошу вас, кушайте поменьше.
— Ты меня скоро уморишь с голоду!
— Сами виноваты! Не надо было рождаться великим человеком.
— Я уж сто раз проклинал судьбу за то, что встретил тебя.
Подали суп. Учитель и ученик съели его молча.
Но вот Пьетро заметил на лице Паладини темное облачко. Всякий раз, как появлялся официант, Паладини поднимал голову, приоткрывал рот, словно желая, но не решаясь что-то сказать. Принесли жаркое. Паладини, не глядя на официанта, приказал негромким, но повелительным тоном:
— Бутылку вина!
На столе перед Пьетро стояла высокая конусообразная бутылка с красивой этикеткой, испещренной изображениями медалей, которые были получены виноделом на выставках.
Паладини налил себе вина. Лицо его прояснилось, глаза ожили.
Сердце у Пьетро сжалось, как сжимается сердце матери, заметившей на лице ребенка опасные признаки возвращения перенесенной болезни.
— Значит, вечером петь не будем? — в отчаянии спросил Пьетро.
— И пить буду и петь буду!..
Паладини поднял бокал, одним духом осушил его, обтер губы, закурил сигару и откинулся на спинку стула. Балкон, озеро, публика — все стало ему таким милым, близким, родным; официант казался славным малым, даже Пьетро больше не раздражал.
— Эх, Пьетро, чудной ты человек! Кто это тебе внушил, что мне нельзя пить? Что ты меня так оберегаешь? Я здоров, как бык... Ем за троих...
— Пьете за десятерых.
— Лишнее доказательство несокрушимости моего организма. Вечером послушаешь, как я спою «Сумерки» спою не хуже, чем когда напевал пластинку для граммофона. Помнишь? Тогда ты сам поднес мне бокал шампанского, а теперь угощаешь водой!
— Маэстро, сегодня вы больше не будете пить!
— Это не крепкое вино...
— Сейчас отдохните, а в шесть часов — на прогулку.
— Тебе налить?
— Ну нет!
— Ты человек с характером, не то, что я. За твое здоровье, Пьетро! Ты мой тиран, но иногда ты самый милый мне человек на свете. Твое здоровье!
После обеда Паладини прилег. Пьетро ушел. Встретив в коридоре официанта, он многозначительно посмотрел на него, получил утвердительный ответ и, успокоенный, отправился в театр.
Часа в четыре Пьетро вернулся, вошел в комнату Паладини и сразу же заметил, что маэстро настроен веселее обычного. Он напевал свою любимую арию и слишком много разговаривал. На подоконнике, за портьерой, Пьетро заметил этикетку с золотыми медалями.
— Ах, дорогой Пьетро, сегодня я доволен и тобой и собой, что случается крайне редко. Все в порядке!
— Сегодняшний концерт можно считать сорванным. Я буду вынужден сказать публике: «Милостивые государыни и милостивые государи, концерт откладывается, потому что божественный Паладини...»
— Напился, как свинья,— подсказал Паладини.— Не беспокойся, Пьетро. Сегодня я буду петь так, как не пел никогда. Порукой тому — и заветная скамья и вино, которое ты проклинаешь. Оно пробудило во мне жажду нового счастья. После этой бутылки — точка! Но кончится концерт, и тогда, с твоего разрешения, устроим маленькую пирушку. Послушай Пьетро, перестань подкупать официантов, а то они зарабатывают вдвое больше обычного. Нынче мы с тобой соперничали, как на торгах, и победил я.
Паладини стал умываться. Пьетро сел в кресло и задумался: «Неужели концерт сорвется?» Его не интересовали ни публика, ни ее разочарование, ни потерянныеденьги.
Он думал о Паладини, о вине. Злился на природу, которая порождает эту отраву, на людей и законы, которые не могут ее уничтожить. Не будь ее, сколько талантов было бы спасено! И Луиджи уцелел бы!
Паладини весело плескался, растирал полотенцем широкую грудь и что-то бормотал про себя. Пьетро, размечтавшись, видел освещенный зрительный зал оперного театра и нетерпеливую публику, слышал, как тысячи уст с благоговением шепчут: «Паладини!». А тому все трын- трава — и учитель, дрожащий над каждой его нотой, и поклонники, готовые заложить свои часы, лишь бы послушать его хоть раз в жизни, и бог, который избрал его среди миллионов,— тому только бы тянуть эту отраву.
Пьетро прочитал этикетку на бутылке: «Братья Луи и Жан Прюно». Будь они здесь, эти братья, он головы бы им проломил вот этой самой бутылкой. Перед его глазами воскресла старая, полузабытая картина: зал варьете, пьяная публика, полуголые женщины. Воздух заражен спиртными парами и запахом человеческого пота. Шум, выкрики, непристойные разговоры, циничный хохот. На эстраде появляется человек; у него густые взлохмаченные волосы, испитое лицо, блуждающий взгляд. Он начинает петь. Рядом с ним полупьяная певица с почти открытой грудью и в короткой юбке танцует канкан. Она высоко вскидывает ногу, чуть не касаясь носком головы партнера, а он тоже пускается в пляс. Пьетро вздрагивает: «Это Луиджи!.. Нет! Паладини!..»
— Боже мой! — крикнул Пьетро, вскочив с кресла.
— Что случилось? — спросил его Паладини.
— Ничего,— ответил Пьетро и вышел на балкон. Он сел и задумался: «Разве Луиджи не был великим артистом? Погиб. Пил и я, но что такое я? Певец, каких много. А Паладини неповторим».
Паладини закурил сигару и распахнул окно, выходящее на улицу. День был ясный, погожий. Лучи солнца весело играли в прозрачном, как стекло, озере. Вдали высился вечный старик Монблан, по набережной прогуливались люди. Паладини взглянул на скамью, у которой навсегда простился с «ней». Ему стало грустно, он почувствовал себя одиноким скитальцем. Да, ему открыт доступ всюду, но у него нет своего угла, родного дома, какой имеет каждый простой смертный. Есть слава, но нет счастья.