— Что ты все бродишь за мной, как тень? Из-за этого я и проиграл!
— Сколько? — спокойно спросил Пьетро.
— Это неважно.
— Нет, важно. Я хочу дать вам один совет. Сколько вы проиграли?
— Десять тысяч.
— Знаете что? Пока мы живем здесь, вы каждый вечер выдавайте игрокам по десяти тысяч: и они будут довольны, и мы не будем нервничать.
— Слушай, Пьетро, почему бы тебе не учредить кафедру для исправления блудных талантов?
— Хватит с меня и одного! Разрешите узнать, когда мы отсюда уедем?
— Куда нам спешить? Мне тут приятно.
— Верю. Графине еще приятнее. Брильянтовые кометы с неба не падают.
— И это пронюхал?
Как только они заговорили о графине, настроение певца изменилось. Он забыл о своем проигрыше.
— Эх, Пьетро! Не знаешь ты ее. Ведь она миллионов стоит!
— Женщина стоит столько, во сколько ее оценивают, а вы цените ее слишком дорого.
— Бездушный ты, Пьетро! Не даешь мне ни пить, ни играть, ни любить.
— Пейте, играйте, любите, но тогда объявите во всеуслышание, что Паладини не хочет быть великим человеком: он стал простым смертным и увлекся самой обыкновенной женщиной.
— Ты ее не знаешь, она — сокровище!
— Мы обладали целой коллекцией таких сокровищ,— невозмутимо возразил Пьетро,— а у вас есть еще одна слабость: вы недостаточно высоко себя ставите, не видите разницы между собой и окружающими.
— Черт возьми, Пьетро, может я и в самом деле великий человек, но не забывай, что я из плебеев, кровь у меня мужицкая. Я жадный, хочу всего попробовать. В юности я был беден, ел и пил не по-людски; так как же мне не пить, не объедаться, не увлекаться женщинами теперь, когда они сами ищут меня? Я не Орсини; бонна не застегивала мне штанишек, да и не всегда я имел возможность их носить. Слава меня балует, но оживаю я только в будуаре красавицы или за столом, уставленным изысканными кушаньями и винами.
— А карты?
— Картами я никогда не увлекался. Вот хотя бы сегодня: ты кашлянул — и я прекратил игру.
— Да, но мне приходится кашлять все время. Ах, маэстро, не цените вы себя. Ведь вы — единственный!
— Ты преувеличиваешь. Орсини не ниже меня. А представь себе, Пьетро, что я внезапно потеряю голос — скажем, от сильной простуды, или от какого-нибудь прыщика в горле, или из-за неудачной операции...
Пьетро вздрогнул от одной мысли о такой беде.
— Тем более должны вы беречься. Вы знаете, как ведет себя Орсини, как он ест, спит, разговаривает. Режим и дисциплина всюду и везде. И самое важное — он не курит и не пьет. Ничего не пьет и никогда! А вы?
— Лучше умереть, чем согласиться на такой режим. Поговаривают, будто он бросил свою любовницу только за то, что она из ревности что-то подмешала в его пищу.
— Глупости болтают! А если так действительно было, он поступил правильно. Что такое любая женщина в сравнении с его голосом? Странный вы человек, маэстро! Простые смертные дрожат за свою жизнь, а вы не щадите дара божьего. Голос! Что может быть драгоценнее! Говорят: глас народа — глас божий. Неправда. То — рев, а голос Паладини — это музыка потерянного рая! Но вы губите великий дар из-за капризов какой-то бабенки.
— На что ты намекаешь?
— Вчера вы в угоду своей Дульцинее пели «Сумерки» на открытом воздухе.
— О всезнающий и вездесущий Вельзевул! Ну и что же? Да, пел. За это она платит мне щедро.
— Эх, маэстро, маэстро! Скажите лучше — платила! Она поняла вас вполне! Женщина и искусство! Что для нее Паладини? На что он ей? На то, чтобы сказать: «Паладини отказался петь во дворце такого-то короля, предлагавшего баснословный гонорар, а для меня пел». Я не всезнающий бог, но ни минуты не сомневаюсь, что она всем раззвонила про это.
Паладини, поняв, что зашел слишком далеко, уже подумывал о том, как восстановить мир.
— Ничего, на днях мы уедем...
«Придется подождать, пока пройдет и эта лихорадка»,— думал Пьетро.
Но уже на другой день Паладини заявил сам, что сегодня они уезжают в Мюнхен.
— Ты прав, Пьетро, даже красивейшая женщина не стоит и ломаного гроша.
Пьетро радовался, как дитя, он был готов на руках вынести Паладини из отеля, когда официант доложил, что автомобиль стоит у подъезда.
Не раз обманывал официант старика, однако тот все же бросил ему несколько монет и с веселым лицом поспешил за Паладини.
Усевшись в машину, Пьетро указал на небольшой сад у озера и лукаво спросил:
— Видите, маэстро, вон ту скамейку?.. Ту... где вы... последний раз... с ней...
— Вот сатана! — пробормотал Паладини.
Автомобиль тронулся.
— А ты знаешь, Пьетро, что я из-за тебя поссорился с графиней? Ты что-то сказал по ее адресу...
Пьетро сделал вид, будто не расслышал этих слов. Он сидел с довольным лицом и хранил молчание.
— Да! Довольно такой жизни! На прошлом ставлю крест. К черту и женщин и вино! Только пение!— болтал Паладини.
Пьетро слушал одним ухом: не в первый раз говорились эти слова!
За обедом Паладини сидел с важным видом и громко приказал принести ему бутылку минеральной воды «Анжелика».
«На сколько дней хватит выдержки?» — подумал Пьетро.
— А знаешь, Пьетро, «Анжелика» — чудеснейший напиток! Торжественно заявляю тебе: я хочу отдохнуть. Повесь на дверях объявление: «Паладини никого не принимает! Finita la comedia!»[21] Ты, как всегда, прав. Женщина — помеха искусству.
Пьетро ожил.
Паладини не изменял «Анжелике» целых две недели. Он ел компоты, фрукты, сладости, даже курил очень мало; вставал рано, гулял, читал, не нарушал расписания концертов. С женщинами разговаривал любезно, но отчужденно. Пел, как никогда еще не певал. Обновил свой репертуар. Публика бесилась от восторга, пресса била в литавры, директоры оперных театров бомбардировали певца телеграммами и осаждали отели, в которых он останавливался, а поклонники осыпали его цветами, подарками, письмами.
Паладини, не читая, передавал всю почту Пьетро.
— В архив! — говорил он.
Как-то рано утром Пьетро вошел в комнату своего ученика и в изумлении остановился на пороге. За столом сидел Паладини без пиджака и что-то писал. Перед ним — чай, молоко и булочки.
Паладини обернулся.
— Доброе утро, Пьетро!
— Чем вы заняты, маэстро?
— Заинтересовался? Глядишь и не веришь, что Паладини может заниматься серьезным делом? Знаешь, что я пишу? Автобиографию. Увидишь, каким я изображу тебя!
— Вы, маэстро, пишите-ка лучше о себе, а меня оставьте в покое...
— Что? Тебя оставить в покое? А разве не ты довел меня до такого состояния, что я даже утренний чай пью без коньяка?
Растроганный Пьетро исчез. Он давно мечтал написать биографию своего ученика и составлял подробнейшие заметай о его делах и днях, но считал, что лучше будет, если ее напишет сам Паладини.
Автобиография успешно подвигалась вперед. По вечерам Паладини читал Пьетро отрывки, в которых больше говорил о своем учителе, чем о себе.
Пьетро сердился не на шутку.
— Начните прямо с Милана, маэстро!
— Нельзя, Пьетро. Во всем нужно соблюдать порядок. Имей в виду, что каждая твоя жестокость будет мною увековечена.
Прошло некоторое время. Однажды Пьетро, вернувшись в отель, не нашел Паладини в его комнате.
Пьетро осмотрелся и, глубоко вдохнув воздух, почувствовал подозрительный запах — легкий аромат изысканных духов, этот невидимый след, оставленный женщиной. Постель была накрыта, но, видимо, на скорую руку. Злосчастная автобиография валялась на ковре. Пьетро поднял рукопись, положил ее на стол и заметил на нем конверт с визитной карточкой. Он вынул карточку и прочел:
«Графиня де Жуэнвиль».
И здесь нашла-таки его!
В озлоблении Пьетро разорвал карточку на клочки, схватил рукопись и ушел.
Паладини возвратился поздно и, в темноте наткнувшись на что-то, зажег электричество.
Пьетро поджидал его, шагая из угла в угол.
Но Паладини, должно быть, не хотел видеть его. Раздевшись, он выключил свет и лег спать.
«Старая, вечно та же история, и нет ей конца!» — в отчаянии прошептал Пьетро. Всю ночь он не мог сомкнуть глаз.
Они совершали международное турне.
Пьетро становился все мрачнее и мрачнее, Паладини — все беззаботнее.
Временами, когда певец брал себя в руки, старику казалось, будто майское солнце пригрело его среди зимы, приласкало, потом исчезло во тьме.
«Спасенья нет!»— бормотал про себя Пьетро.
Всегда окруженный и опьяненный женщинами, Паладини не находил времени заглянуть в нежную, детскую душу своего учителя, в этот священный храм, где ему, Паладини, поклонялись, как идолу. Не замечал он и нечеловеческой муки в глазах старика,— глазах скорбящей богоматери у креста на Голгофе.
Ему казалось, что молодость будет бесконечно долгой. Ведь дар божий не умирает, он не может измениться. А если роковой день все же настанет... Ну что ж, рано или поздно всему приходит конец.
И легкомысленный Паладини, всегда довольный настоящим, сердился на Пьетро, когда тот портил ему настроение.
Концерт был назначен на девять часов.
Пробило одиннадцать.
Публика нетерпеливо ждала. Паладини не было.
Пьетро не отходил от телефона. Он разыскивал певца по всему городу, но тщетно.
Впервые в жизни старый учитель понял, что взял на себя тяжелую, непосильную задачу — ежедневно спасать утопающего. И вдруг он услышал звуки старинной корсиканской песни.
Пьетро замер; но не песня взволновала его, а певец: пел Паладини.
Что-то болезненно напряглось в душе старика, затрепетало и сломалось. Все вокруг показалось ему миражем, обманом: он не поверил ушам своим, когда уловил в голосе Паладини то, чего боялся больше всего.