Маленький содом — страница 29 из 54

Это их журфиксы, приемные часы, минуты, украденные у господ.

Появляется бравый солдат, важно вышагивает, ухмыляется и как бы случайно останавливается возле своей надувшей губки Дульцинеи, которая притворно сердится па него за опоздание.

Абаров возвращался домой, равнодушно поглядывая на счастливые пары.

Но вот из какого-то дома тяжелыми шагами вышел прямой, как палка, французский офицер — ни дать ни взять манекен, сошедший с витрины. В нескольких шагах от него стояла молодая болгарка в национальном костюме.

Француз остановился у стены... Девушка покраснела, охнула и убежала. Офицер не сдвинулся с места.

Кровь хлынула в голову Абарова. На миг он потерял сознание. Все то, что накопила его душа в окопах, плену, в Софии,— взорвалось, как бомба.

Одна только мысль пронизала его: иностранец, незваный гость, среди бела дня оскверняет Болгарию...

Словно раненый тигр, бросился на него Абаров, повалил его на землю и наступил ему на грудь.

Француз закричал. К окнам подходили люди, с соседних улиц бежали полицейские, солдаты, обыватели. Из ближайшей столовой выскочили антантовские офицеры.

Завязалась драка. Толпа росла. Абаров стоял на улице без шапки, на нем лица не было.

Наконец, прибыли местные и оккупационные власти. Пока они разбирались в случившемся, какие-то болгары подхватили Митю, втолкнули его в пролетку и увезли домой.


* * *

Газетам запретили сообщать об этом происшествии, но вся столица говорила только о нем.

Генерал Кретьен направил болгарскому правительству резкую ноту.

Старик Абаров бегал по министерствам, а жених Оли — по своим начальникам.

Митю спасли: представили медицинское заключение видных специалистов, в котором было сказано, что он страдает психическим заболеванием.

Отец обязался взять сына на поруки.


XIV

Митя подчинился. Слезы матери и настояния Рангова ослабили его волю.

Вернувшись домой, он уже ничему больше не удивлялся, впал в полное безразличие; жил как в больнице или тюрьме. Никто его не навещал, только еду приносили в комнату. Выходил он редко. Просыпался поздно.

По вечерам Митя сидел у окна и смотрел на ярко освещенную Софию. Трамваи, автомобили, толпа, шум; а для него — пустыня.

«Неужели я в самом деле сошел с ума? Может быть, все, что происходит вокруг, так и должно быть? Неужели у других людей нет сердца? Почему только я так озлоблен? Обвиняю отца, сестру, брата... Каким-то Дон Кихотом стал... Таким ли я был до войны? Как дороги были мне тогда морщины матери, седины отца, звонкий голосок Оли, детская самоуверенность Вани... А теперь...»

В то время на страницах газет и в кофейных велась ожесточенная борьба старого с новым, прошлого с неведомым будущим.

Митя относился к ней безразлично. Далеко во мраке ему мерещилась какая-то сказочная обетованная земля, но он не мог ее разглядеть. Он сознавал лишь одно: его Болгария умирает. А будет ли новая, и какая, этого он не знал.

«Какой бы она ни стала, у меня не будет с нею ничего общего. Мы — последние дети той Болгарии, за которую умерли Левский и Ботев... Куда идет она? Я — сын отверженного народа. Мы изменили всем. Мы сражались со своими братьями, восстали против отца своего... Отец! Что значит сейчас это слово? Погибли прежние святыни. Война разорвала старые связи, уничтожила семью, смешала крови. Брат волен оплевать сестру, сын — ударить отца, гражданин — проклясть родину. Отечество, этот священный символ, превратилось в сборище подлецов... Болгария! Моя милая, маленькая, красивая, как девушка, Болгария, где ты?..»

В душе у Мити что-то надломилось. Он поник.

Но вот он сел за стол, взял ручку.

«Написать... Кому? Зачем? Опять назовут сумасшедшим... Я одинок...»

Из гостиной доносились звуки рояля. Оля играла «Баркароллу», а итальянец слушал.

Митя поднялся и снял со стены револьвер. Это был его единственный друг.

«Баркаролла» зазвучала громче.

Мысленным взором Митя увидел вдруг двор женской гимназии... Под ветвистой акацией — Нина в ученической форме... Окопы... Иван в фетровой шляпе, с изящной тростью... считает деньги... Пятьдесят тысяч левов...

Город в Италии... Снова окопы... В окопах Нина... «За твое здоровье!» — крикнула она и куда-то исчезла...

Теперь «Баркаролла», казалось, нежно шептала что-то.

Митя поднял револьвер и прижал дуло к виску... Перед глазами его что-то сверкнуло, завертелось и померкло...

Рояль умолк...


1920

ВИРЯНОВ[31]



I

Оставшись один в комнате, Вирянов принялся раскладывать по местам свои вещи. Открыл сундучок, достал новый костюм, осмотрел его, почистил и повесил на стену. Проверил рубашки, воротнички, носки и остался доволен своим гардеробом.

Все вещи у него были новые и добротные, хоть и не модные.

«На год я обеспечен»,— подумал он.

Потом Вирянов занялся своей библиотечкой: аккуратно расставил на этажерке все книги и лишь после этого достал свое самое сокровенное богатство — собственные рукописи. Он не уступил бы их Гешеву и за Евлогиево наследство. Отделив черновики от переписанного набело, он отложил в сторонку последний, еще незаконченный рассказ, с гордым, самодовольным видом облокотился на спинку стула и, задумавшись, размечтался.

Вирянов верил в себя.

Неотесанный, неуклюжий провинциал, в плохо сшитом костюме, недавно попавший в столицу и ни с кем здесь не знакомый, он сидел сейчас в своей скромной комнатке и, хорошо зная самого себя, был убежден, что покорит Софию — эту избалованную красавицу! — и в одно прекрасное утро, как Байрон, проснется знаменитостью. И хотя здесь у него еще не было друзей, но, окруженный дешевыми изданиями сочинений Пшибышевского, Гамсуна, Тетмайера, он не чувствовал себя одиноким.

Окончив пять классов гимназии в глухом провинциальном городишке, где он безвыездно провел свои юношеские годы, Вирянов по настоянию дяди отправился в Софию с рекомендательным письмом к некоему видному политическому деятелю и вскоре, очень довольный, занял место секретаря в одном государственном учреждении; жалованье — полтораста левов в месяц.

Строго упорядочив свои расходы, он пришел к выводу, что жить можно: «У других и этого нет».

Главное, он был твердо убежден, что теперешнее его положение только временное. Правда, никто, даже его покровитель, не обещал ему ничего лучшего, но какой-то внутренний голос подсказывал Вирянову, что его ожидает блестящее будущее, что в жизненной лотерее он вытянул счастливый билет.

В свободные часы Вирянов захаживал в трактир, бывал у семинаристов, на Курубагларе[32], и, хотя всюду ходил один, ни с кем не сближаясь, был жизнерадостен, как птица, выпущенная из клетки. Мысленно он жестоко расправлялся с рутинерством, предрассудками, холопством, клялся не ломать шапки даже перед членами царской фамилии. С иронической ухмылкой поглядывал он на министров, которые восседали в фаэтонах под охраной стражников, торчавших на козлах; сколь ничтожным казалось ему их дутое величие.

Он и не подозревал, что источником этих его настроений было нищенское жалованье в полтораста левов и полная зависимость от любого каприза того высохшего, неприятного старика, который устроил его на службу.

Вирянову удалось снять неплохую комнату, в которой было все необходимое, да и хозяйка его оказалась приветливой, чистоплотной, милой и веселой женщиной. Перед окнами садик — цветы, фруктовые деревья, беседка. Скромный домик стоял на окраине столицы, в Юч-Бунаре, и все-таки в черте Софии!

Столица обновила Вирянова, переродила его, влила в него свежие силы. Он жадно вдыхал софийский воздухи чувствовал себя необычайно легко; мысли у него были ясные, желания сильные; полный кипучей энергии, он был готов бороться, чтобы завоевать людей и жизнь.

Сын бедных родителей, Вирянов имел знаменитого предка: дядя его отца, известный участник восстании против турок, был взят в плен и умер от жесточайших пыток, но не выдал своих товарищей. Вирянов гордился им, чувствовал себя духовным наследником этого железного человека.

София опьяняла его. С наслаждением бродил он по улицам, любуясь высокими зданиями, что устремлялись ввысь с таким гордым видом, словно и знать не хотели, на чьи средства они построены; заходил в магазины, где продавались тонкие, как паутина, ткани; осматривал памятники, что рассказывают о прошлом, о канувших в вечность великих деяниях, но умалчивают о нынешних временах. Народное собрание, в котором побывало столько людей и не было ни одного человека в истинном смысле слова; театр с классической колесницей над фронтоном, неопытный возница которой гонит коней бог знает куда; мощеные улицы, где находятся здания банков, городского управления, министерств и где каждый столичный житель может так легко поскользнуться; трамваи, автомобили, электричество — все это ошеломляло растерявшегося провинциала, говорило ему о Западной Европе, напоминало о местах, описанных его любимыми авторами,— о тех местах, где жизнь не прячется в тени какого-нибудь могучего исторического вяза, а разливается вдаль и вширь, кипит, бурлит, увлекает, но не подавляет сильные натуры.

А женщины? Да разве он когда-нибудь видел подобных женщин? А женские образы, созданные пылкой фантазией или взятые напрокат из романов?.. Сегодня он встречал их на каждом шагу, живых, облеченных плотью, нежных, улыбающихся, случайно бросающих взгляды и на него. И кто знает, может быть... Но нет, нет, об этом он пока не смел и мечтать! Первое время ему даже чудилось, будто вовсе он не в Софии, а просто задремал в кофейне бая Костаки,— вот-вот проснется, и Месечина, известный в округе шутник, будет смеяться над его мечтами об отъезде в столицу.

«Черт знает что такое! — думал Вирянов.— Человек — неблагодарное животное, претенциозный эгоист, слепой, который только и знает, что ругать и порицать всю вселенную за то, что она-де ничего ему не дает и день ото дня становится хуже. А что сделал я, чтобы получить все эти блага? Чем я их заслужил? Пока я мальчишкой беззаботно бегал по грязным улицам в одной рубашонке, жуя ломоть хлеба, невидимая рука неведомого волшебника устанавливала здесь эти декорации. Она возводила здания, мостила улицы, освещала их, разбивала парки, строила театр и кинематографы, наряжала тысячи красавиц,— а я теперь любуюсь всем этим, наслаждаюсь, хотя сам и пальцем не пошевельнул и гроша ломаного не истратил, чтобы создать все это».