«Маленький СССР» и его обитатели. Очерки социальной истории советского оккупационного сообщества в Германии 1945–1949 — страница 29 из 55

442. Но вместо полезных знаний о Германии коммунистам упорно навязывали пропагандистскую жвачку. 30 марта 1949 года Политуправление СВАГ обвинило партийное руководство Управления информации в том, что в феврале оно подменило идеологическую учебу спецподготовкой. Вместо марксистско-ленинской обязаловки, как того требовала программа занятий, коммунисты посмели изучать решения конференций СЕПГ443, действительно необходимых сотрудникам.

Сваговцы всегда находили способ минимизировать свои усилия: искали материал полегче, предпочитали газетные статьи «в ущерб работе над первоисточником», «пользовались одним и тем же конспектом…», на лекции приходили «для отбытия номера», скрывались от партийной учебы, ссылаясь на служебные перегрузки. Проверявшие жаловались, что никаких мер к прогульщикам не применяли444. Все попытки наладить самостоятельное обучение заканчивались одинаково: «При проверках оказывается, что никто ничего не читает и ничего не знает»445. Налицо был тихий саботаж. Недаром член партбюро Военно-морского отдела СВАГ инженер-капитан 2-го ранга Юрин выразительно назвал подобные занятия «самостоятельным ничегонеделанием»: «Спрашиваем, чем человек занимается, а он отвечает: „Я повторяю работы Сталина“. „А ты чем?“ „Я хочу эту передовицу прочитать“. „А я пойду…“»446 Куда именно пойду? Ясно, что не в библиотеку. Таких «уклонистов» прорабатывали на партбюро. Слушали самоотчеты. Придумали метод активных консультаций. По мнению партработников, этот метод был «очень хорош». Вот только сваговцы просто игнорировали консультации и не ходили на них447.

На занятиях предпочитали отмалчиваться. Не только из-за отсутствия усердия. Выделяться, размышлять, высказывать свое мнение было делом опасным. Советский человек жил под гнетом иллюзии тотального контроля над его политической благонадежностью и публичным поведением. (Об иллюзии говорим потому, что тотальным был не контроль, а страх перед этим контролем, постоянное ощущение нависшей опасности.) В глубины психики внедрялся механизм самоцензуры, который выступал как способ самозащиты. Любые дискуссии вызывали у коммунистов тревогу. Любой ответ, не совсем правильный, мог быть расценен как провокация, как антипартийность. Самостоятельно мыслить было не нужно и опасно.

Один из коммунистов с ужасом вспоминал, как вдруг на занятиях началось «философское собеседование»: «Некоторые товарищи дошли до таких разговоров: „А что будет после коммунистического общества?“ Начали рассуждать… „Когда мы так отвлеклись, пытались решать самостоятельно такие вопросы, я пришел к убеждению, что нам нужна сильная консультация, потому что изучение первоисточников без наличия сильной консультации может привести к плачевным результатам…“»448 В другом управлении на одном из занятий «завязалась дискуссия о возможности или невозможности построения социализма в современной Югославии при правящей клике Тито»449. О чем сразу же было доложено в Политуправление. Какая может быть дискуссия, когда все точно сформулировано и определено партией? От «клики Тито» ничего хорошего ждать не дозволялось.

Преподаватели тоже должны были постоянно помнить, что слушатели вполне могут донести, если решат, что ты неправильно обучаешь их марксизму-ленинизму. Как это и произошло с председателем военного трибунала СВАГ С. Д. Климовичем, на которого поступил донос в партийную комиссию. Некий член ВКП(б) «больше не мог молчать». Он упрекал Климовича ни больше ни меньше как в неверной трактовке произведений Блюма и Каутского, которые сам наверняка не читал. К тому же слишком образованный Климович еще и позволил себе с восхищением цитировать «ренегата Каутского»450.

Качество преподавания в целом было невысоким, что отражало уровень знаний руководителей занятий, а косвенно – и низового идеологического актива, тем более партийной массовки. Вот как проходило, например, изучение одной из ленинских работ. Руководитель семинара задает вопрос: «Книга В. И. Ленина „Что делать?“ при создании партии имела большое значение, а сейчас какое значение имеет эта книга?» Один из слушателей отвечает: «Раньше, при создании партии, эта книга имела большое значение, ну, а сейчас… я затрудняюсь сказать». После этого руководитель «разъяснил»: «Книга, конечно, имеет большое значение и в настоящее время»451. На этом разбор рекомендованного произведения завершился.

После лекции «Наша цель – коммунизм», прочитанной в мае 1948 года в Управлении материально-технического обеспечения СВАГ, у слушателей должно было сложиться странное впечатление о коммунизме. Лекция длилась шестьдесят пять минут. Первые тридцать минут лектор рассказывал о первобытнообщинном строе. Далее пробежался по общественно-экономическим формациям, запутался, добавил к «пятичленке», принятой в то время, еще несколько «формаций», а перейдя к коммунизму, заявил, что «мы стремимся построить такое коммунистическое общество, как было первобытное: где не будет также эксплуатации человека человеком, не будет ни богатых, ни бедных…»452.

Партийные верхи в эпоху позднего сталинизма попали в ловушку пропагандистских банальностей и с недоумением наблюдали за нараставшей идеологической деградацией ВКП(б). Одинаковые слова, выражения, обезличенные призывы, навязчивое повторение одних и тех же прописных истин притупляли интерес и были ненужными в обычной жизни. Партийная учеба стала дисциплинирующим ритуалом, обязанностью, не подкрепленной потребностью или убеждениями. Все усилия партийного руководства разбудить в членах ВКП(б) марксистско-ленинский энтузиазм заканчивались провалом. Шел латентный процесс ускользания, минимизации временных и умственных затрат на бесполезные занятия.

Проект «Великий Сталин»

Возвращение коммунистов в лоно сталинистской «нормальности», попытки вытеснить разболтанность строгостью партийных ритуалов подкреплялись апелляцией к верховному авторитету и арбитру – Сталину. Считается общепринятым, что культ вождя достиг своего предельного выражения именно в период позднего сталинизма. Никому не придет в голову оспаривать очевидное – «роль Сталина как господствующей фигуры (master) идеологического дискурса»453 (А. Юрчак). Если оставить в стороне спорный тезис этого автора об уникальном доступе Сталина к некой «внешней объективной истине», то все остальные суждения А. Юрчака можно смело принимать на веру. В частности, связь особой роли Сталина с явлениями, ставшими визитной карточкой режима, «включая огромную политическую власть, сосредоточенную в одних руках, культ личности, персональную вовлеченность Сталина в редактирование всевозможных высказываний и текстов… а также бесконечных кампаний чисток в рядах партии и, наконец, Большого террора, приведшего к гибели миллионов людей»454.

Строго говоря, тезис А. Юрчака о причастности Сталина ко всему вышеперечисленному является общим местом со времен секретного доклада Н. С. Хрущева на XX съезде КПСС. Но если, обращаясь к анализу позднего социализма 1960–1980-х годов, американский ученый опирается на богатый эмпирический материал, то, говоря о сталинском социализме, он предпочитает оперировать абстрактными концептами, в лучшем случае текстами самого Сталина. В результате характеристика идеологического дискурса эпохи позднего сталинизма приобретает спекулятивный характер. Так, А. Юрчак после обзора выступления Сталина по вопросам языкознания в начале 1950-х годов делает основополагающий вывод: Сталин, «видимо, не осознавая того, что он делает, дал толчок глобальному сдвигу парадигм внутри советского дискурсивного режима». Этот глобальный сдвиг, считает Юрчак, завершил Хрущев. После XX съезда КПСС «фигуры, стоящей за пределами идеологического дискурса и имеющей уникальное и неоспоримое знание канона марксистско-ленинской истины, больше быть не могло»455.

Нам трудно оспаривать утверждение известного социолога, поскольку оно повисло в воздухе, оторвалось от «почвы» и, по сути, является лишь теоретической леммой. Идеологическая повседневность, дискурсивные практики коммунистической массовки эпохи позднего сталинизма явно остались в стороне. Но на фоне этой повседневности дискуссия о языкознании выглядит совершенно иначе. А Сталин, если и подорвал свою особую роль в ходе дискуссии о языкознании, то сделал это только в глазах позднейших интерпретаторов, но отнюдь не своих современников. Например, герои романа Федора Абрамова «Пути-перепутья» реагировали на дискуссию весьма самобытно и, как говорится, по-простому. Но именно их реакции, транспонирующие «высокий стиль» Сталина в «низкие истины» партийной массовки, говорят об идеологической деградации позднего сталинизма, пожалуй, даже больше, чем знаменитый доклад Хрущева. «Подрезов словами не играл, – пишет Абрамов. – И на его вопрос, какие же выводы из трудов товарища Сталина по языку нужно сделать практикам, скажем, им, председателям колхозов, ответил прямо: „Вкалывать“. И добавил самокритично, нисколько не щадя себя: „Ну, а насчет всех этих премудростей с языком я и сам не очень разбираюсь. К Фокину иди“. Фокин же, добросовестный партийный начетчик, тоже ничего не понял, но заявил: „Да, задал задачку Иосиф Виссарионович. Я, по-первости, когда в «Правде» все эти академики в кавычках стали печататься, трухнул маленько. Думаю, все, капут мне – уходить надо. Ни черта не понимаю. А вот когда Иосиф Виссарионович выступил, все ясно стало! Нечего и понимать этих так называемых академиков. Оказывается, вся эта писанина ихняя – лженаука, сплошное затемнение мозгов…“»