«Маленький СССР» и его обитатели. Очерки социальной истории советского оккупационного сообщества в Германии 1945–1949 — страница 34 из 55

527.

Премьера этого фильма состоялась 25 февраля 1949 года. Вряд ли Сергей Иванович успел его увидеть. Возможно, прочитал рецензию в «Правде», появившуюся еще до выхода кинокартины на экраны. В фильме «Суд чести» «беспачпортных бродяг», «безродных космополитов» и «иванов, не помнящих родства» с потрясающей страстью клеймил Борис Чирков, игравший профессора Верейского – общественного обвинителя на суде чести. Стоит обратить внимание на то, что в фильме провинившийся и раскаявшийся ученый получил мягкое наказание. Ему вынесли общественное порицание, но он остался на работе. Обществу продемонстрировали новый вид репрессий – «смягченный» и показали, как эти репрессии должны работать. Этот мягкий идеологический террор не заменил действующего репрессивного механизма, он лишь дополнил его новым инструментарием, применявшимся в специфических случаях. Недаром, когда речь в фильме зашла о втором обвиняемом (именно он переправил записи американцам и к тому же не раскаялся), суд чести умыл руки и передал дальнейшее расследование его преступной деятельности в «органы».

Вернемся к партийному собранию Управления информации, обсуждавшему задачи борьбы с космополитизмом. Итак, формально нового врага – безымянного «беспачпортного бродягу» – Тюльпанов определил, а как быть с реальными космополитами, действующими в СВАГ? Читаешь четырехстраничное выступление полковника и кажется, что вроде все на месте: социалистический реализм, партийность искусства, безродные космополиты, охаивающие произведения советской литературы, агентура империализма… Но в воздухе ощущение напряженности и беспокойства… Опасность понятна. Тюльпанов и его сотрудники на острие ножа – и по сути своей работы, и по национальному признаку528. Многие вполне могут подойти под определение «космополиты», которых партийные верхи требуют немедленно выявить. Простым повторением «священных формул» уже не отделаешься. Нужно назвать истинных осквернителей советского патриотизма.

Выход из положения Тюльпанов нашел. Он указал на сотрудника «Теглихе Рундшау» И. М. Фельдмана, «высказывавшего антипартийные взгляды, что в связи с вмешательством партии нет хороших произведений литературы». Хуже Фельдману быть уже не могло – в декабре 1948 года он был арестован529. Далее Тюльпанов переходит к самой опасной теме. Он напоминает участникам партсобрания, что свои взгляды Фельдман «высказывал ряду людей, а где же были наши люди?». А потом в протоколе появляется оборванная на полуслове фраза: «Мы в своей среде имели еще и других представителей…»530 Затем пробел на две строки. Возможно, предполагалось, что здесь будут вписаны чьи-то фамилии.

Но указывать пальцем и называть по именам новых космополитов Тюльпанов не стал. Другие выступающие сразу же принялись «склонять» Фельдмана, а заодно искать формализм у немцев: «картины на вокзале Александерплатц формалистичны», не вскрыты ошибки немецких музыковедов, «в немецкой кинематографии не все в порядке»531. Собранию и докладчику явно не хватило коммунистической боевитости. Политуправление СВАГ осталось недовольно. Партийный следователь парткомиссии СВАГ А. Ф. Буров рекомендовал «партийное собрание… по борьбе с буржуазным космополитизмом, как проведенное на низком идейно-политическом уровне… отменить… и вновь поставить этот вопрос»532.

Кривопалов на партсобрании, где коммунисты боролись с космополитами, не был. Иначе к космополитам наверняка прибавился бы еще один – Дымшиц. Тюльпанов понимал, что тучи сгущаются. Прибегли к обычной практике – «сомнительного» сотрудника отправили в СССР, пока не разразился очередной скандал. Вернувшись на работу, Кривопалов узнал, что его идеологический враг благополучно отбыл на Родину, да еще перед отъездом закатил шикарные проводы в Доме культуры.

Дымшиц уехал из Германии без позорного клейма. А официальным сваговским космополитом с легкой руки Тюльпанова стал репрессированный Фельдман. Во всяком случае, на партактиве СВАГ, состоявшемся 9 марта 1949 года, через день после партсобрания в Управлении информации, Главноначальствующий, разоблачая космополитизм, указал все на того же Фельдмана. Интересно, что В. Д. Соколовский, описывая ситуацию с космополитами в СВАГ, ограничился всего несколькими фразами и выразился достаточно мягко: «И у нас также есть люди несвободные, по крайней мере, от колебаний и сочувствия космополитам»533. Его заместитель по политическим вопросам А. Г. Русских в своем выступлении прибавил к Фельдману еще двух «космополитов» – переводчиков из Управления внутренних дел СВАГ. И упрекнул коммунистов, что некоторые товарищи неправильно понимают ситуацию: «…если у нас нет здесь театральных критиков (и театра пока еще нет), нет писателей и почти нет философов, то наше дело – сторона. А это в корне неверно. Мы работающие за границей, в гораздо большей мере, чем наши товарищи в Советском Союзе, ощущаем тлетворное влияние разлагающейся буржуазной культуры, это факт». Поэтому, хотя «таких выродков в нашей среде единицы», сваговцы должны быть особенно бдительными534. Партийные верхи продолжали давить и требовать. Обстановка становилась все более опасной для всех, кто работал с немцами или имел контакты с союзниками.

ЧАСТЬ 5. ПРИНУЖДЕНИЕ К ДОБРОВОЛЬНОСТИ: СВАГОВЦЫ И ПОСЛЕВОЕННЫЕ ЗАЙМЫ

«Перегибы», «инциденты» или тотальная практика?

В семантике сталинского общества принуждение и добровольность редко противоречили друг другу. Чаще они представляли собой идейно-организационный монолит, одну из опор сталинского лоялизма. Вынужденная добровольность выступала дополнением и продолжением методов прямого насилия и принуждения, с одной стороны, и экзальтированного энтузиазма, старательно насаждаемого пропагандой, с другой. Эта специфическая добровольность позволяла власти в период позднего сталинизма проводить важные для нее, но ущемляющие интересы населения социально-политические кампании, не прибегая к прямому насилию, без явных протестов и открытого противодействия. Важной частью этого не вполне освоенного исследователями пространства принудительной добровольности мы считаем историю послевоенных займов. Эти займовые кампании ставили человека сталинской эпохи перед неприятной дилеммой: смириться и играть по привычным правилам, навязанным властью, или все же (война-то закончилась!) попытаться защитить свой карман от государства, увернуться от одной из многих «добровольных повинностей» или хотя бы уменьшить ее довольно тяжелое бремя?! Как и почему этот человек делал свой «добровольный» выбор, до сих пор остается одной из психологических загадок советской истории вообще и периода позднего сталинизма в частности.

Авторы некоторых исследований о повседневности позднего сталинизма ссылаются как на историографическую точку отсчета на книгу Е. Ю. Зубковой, хотя автор этой, безусловно, полезной книги допускает порой неточные утверждения, требующие определенных корректировок. Таковы, в частности, тонкие интерпретационные ошибки, допущенные историком в отношении дихотомии сознательного (добровольного) и принудительного начал при организации и проведении подписок на послевоенные займы. Ссылаясь на то, что отказы от подписки не имели сколько-нибудь массового характера, автор приходит к выводу, что, «как правило, люди с пониманием (курсив наш. – Авт.) относились к призыву государственных органов отдать часть своих средств на восстановление народного хозяйства страны»535.

То, что массовых отказов от подписки не было, да и единичные встречались крайне редко, подтверждается и нашими материалами. Но достаточно серьезная борьба шла не за право отказаться от подписки на заем, а за уменьшение заемного бремени. Поэтому само по себе отсутствие массовых отказов и редкость «инцидентов», так Е. Ю. Зубкова называет различные конфликтные ситуации в ходе подписки, вряд ли можно считать достаточным доказательством «отношения с пониманием». Приводя отдельные факты грубого «принуждения к добровольности», историк ни разу не сказала, что главным средством управления займовыми кампаниями были как раз иллюзорно «мягкие» формы нажима на население. Именно они заставляли принимать и воспринимать подписную кампанию как повседневную неизбежность, в которой всегда таилась угроза.

В главе «Люди и деньги» Е. Ю. Зубкова уходит от оценки массовости и системности подобных явлений. Она склонна говорить лишь об исключениях – «перегибах» и «злоупотреблениях». Что касается «инцидентов», то они, по ее мнению, в первую очередь объяснялись не «несознательностью» отдельных граждан, а провоцировались поведением местных ответственных работников, которые использовали различные методы принуждения536, официально высшей властью не объявленные и, стало быть, носившие внесистемный характер. Для уважаемого историка вызовы «уклонистов» от подписки в парткомы и завкомы, уговоры и угрозы – это не повседневная атмосфера принуждения к добровольности, а всего лишь очередные рецидивы «психологии перегиба», то есть не правило, а отступление от него. В итоге достоверные факты пресловутых «перегибов» проступают сквозь довольно размытую картинку поголовной сознательности: «понимающее» политику займов большинство противопоставляется тем немногим, кто чуть ли не случайно пострадал от «перегибов» низового начальства, да при этом еще и ничуть не утратил своего правильного понимания момента. К счастью, автор, будучи добросовестным историком, под шапкой «психологии перегиба» и «инцидентов» показала все же отдельные фрагменты действительной картины послевоенных подписных кампаний.