Проблемы, с которыми столкнулась Е. Ю. Зубкова, понятны. Подлинное массовое отношение к займам выявить сложно. Здесь тонкость исторического анализа должна перекрывать изощренную пропагандистскую ложь эпохи позднего сталинизма. Ниже мы попытаемся показать, что «принуждение к добровольности» явно не ограничивалось отдельными «перегибами» на местах, а было тотальной практикой режима. Концепт «перегибы», этот полузабытый сталинский эвфемизм периода коллективизации, использованный современным исследователем совершенно по другому поводу, смущает читателя явным намеком на всего лишь чрезмерное рвение чиновников. Он не дает возможности заглянуть вглубь послевоенной ситуации, камуфлирует и искажает реальную картину общественного мнения, выдвигая на первый план внушаемую пропагандой картину мира, наполненную до краев сознательностью, патриотизмом и постоянной борьбой с врагом, то внешним, то внутренним, и населением, страдающим лишь от чрезмерного усердия бюрократов в их стремлении к светлым целям.
Приняло ли большинство советских людей концепцию возрождения экономики после войны с помощью частичного изъятия в бюджет их собственных зарплат? Конечно, приняло, таковы были правила игры. Приняли добровольно? Или все-таки подчиняясь нажиму и пропаганде? Даже если жизненные обстоятельства не очень позволяли тратить деньги на займы, люди понимали: отказы – опасны. Потому так трудно определить, сколько истинной добровольности и «понимания» скрывалось за триумфальными цифрами отчетов. Добровольно – читай: все как один… Добровольно – фигура речи, которую прекрасно понимали советские люди. Если ты не доброволец, то кто? Чужой и чуждый… Создание подобного психологического фона уже никак нельзя считать «перегибом». Значит, и речь следует вести не столько об ошибках той или иной кампании, сколько о системных особенностях послевоенных займовых кампаний.
В. П. Попов, специально изучавший экономическую политику позднего сталинизма, пришел к совершенно однозначному выводу. Послевоенные госзаймы «представляли собой «так называемые добровольные платежи», которые «распространялись среди граждан в принудительном порядке». А «безграничная эксплуатация правительством патриотических порывов населения в годы, когда СССР подвергался военной агрессии со стороны других держав, в мирное время не давала нужного эффекта и заставляла власти наряду с идеологическими мерами широко применять репрессии»537. В Советской военной администрации в Германии при подписке на заем до репрессий дело не доходило, но угрозы и различные формы нажима были обычным явлением. С годами «понимания» становилось все меньше, а «принуждения к добровольности» – все больше.
Добровольный минимум или стремление к большему?
Советская военная администрация, будучи необычным, но вполне советским учреждением, пережила четыре «займовые» кампании (1946, 1947, 1948 и 1949). В апреле 1946 года все знали, что правительством уже предрешен выпуск первого Государственного займа восстановления и развития народного хозяйства СССР. Политработникам сообщили, что постановление о новом займе появится в газетах 4 мая, а накануне вечером, в 16:00 по московскому времени, об этом будет сообщено по радио538.
13 апреля 1946 года, за двадцать дней до объявления подписки, начальник Главного политического управления Вооруженных сил СССР генерал-полковник И. В. Шикин направил в СВАГ директиву № 13743/III. Он потребовал срочно разработать план займовой кампании. Указание было четкое – на заем должны быть подписаны все военнослужащие, члены их семей и вольнонаемные работники. Необходимо показать высокие финансовые результаты. Таким образом, в организацию кампании уже закладывался принцип долженствования, завуалированный декларацией о полной добровольности. Все это сопровождалось, казалось бы, совершенно ясным указанием: «Подписку проводить… на основе полной добровольности под лозунгом „Трех-четырех недельный заработок в заем“»539. В принципе эта цифра-рекомендация продержалась в руководящих документах до 1949 года540. Называть вещи своими именами и говорить прямо о желательности гораздо более высоких показателей И. В. Шикин не стал. Но для таких случаев как раз и существует понятный любому бюрократу особый язык. На этом языке неявное указание Шикина звучало так: «При этом необходимо учесть опыт размещения займов в прошлых годах, когда многие военнослужащие подписывались на месячный оклад денежного содержания и выше. В нынешнем году, когда заем предназначается на осуществление новых грандиозных задач… военнослужащие будут подписываться на высоком уровне»541. Откуда же генерал-полковник знал, как «будут подписываться»? А он и не знал. Фраза Шикина не прогноз, а закодированный приказ. Его «будут подписываться» значило, что никаких особенных скидок на мирное время делать не следует. Нужно просто обновить агитационную риторику, усилить индивидуальную обработку и добиваться цифр, значительно превышающих объявленный минимум. Кампания началась с совещаний политработников, парторгов, комсоргов, редакторов газет и финансистов. Озвучивали ориентиры – повышенные в полтора-два раза цифры подписки. С этого момента ссылаться на публично рекомендованный правительством и Главпуром минимум стало не только неприлично, но и почти крамольно.
Кульминацией подготовительной работы партийных организаций и политорганов были массовые митинги в день объявления подписки. У нас есть записи определенного числа митинговых выступлений, отобранных для докладов начальству, а возможно, и написанных самими политработниками для их подопечных. Это десятки текстов с прямыми цитатами плюс некоторое количество обезличенной информации с фамилиями рекордсменов подписки – без цитирования призывов и указания мотивов. В этом смысле наши источники позволяют реконструировать лишь пропагандистский образ действительности, а не живое мнение людей. Они дают определенное представление о господствовавших пропагандистских подписных трендах, о политическом заказе выступавшим активистам, позволяют соотнести доступную нам митинговую конкретику с общим контекстом эпохи. При этом нужно иметь в виду, что речь идет о специфической выборке, вполне репрезентативной только для решения особых исследовательских задач. Это не только и даже не столько выборка мнений и настроений людей по поводу подписки на заем, сколько зафиксированные в донесениях должные и подобающие высказывания, которые призваны были создать у присутствующих соответствующий настрой. Это то, как, по мнению политработников и начальства, должны были «звучать» подобные мероприятия, то, что следовало говорить сознательным патриотам и убежденным коммунистам, комсомольцам и беспартийным.
Но что тогда дают историку эти весьма однообразные, прямо скажем, но подлинные только в этом своем однообразии пропагандистские тексты? Трудно, фактически невозможно выстроить митинговые высказывания по ранжиру, а тем более дать их количественную характеристику из-за явной нехватки эпизодов. Поэтому попытаемся сделать лишь некоторые наблюдения и поделиться с читателем впечатлениями от «медленного чтения» прозвучавших на митингах тропов и мемов эпохи позднего сталинизма. Кроме того, не следует упускать из виду, что в ряде случаев мы все-таки имеем дело с высказываниями, пропущенными через фильтр личностного восприятия. Подлинность таких высказываний, их принадлежность конкретному человеку подтверждается, например, их просторечием и малограмотностью: «Каждая копейка, внесенная нами, дает много нового оружия и техники, культурной и бытовой жизни для трудящихся нашей страны»542.
Часть выступлений отсылала участников митингов к фронтовым реминисценциям – урокам закончившейся год назад Великой Отечественной войны, к памяти о добровольных взносах в Фонд обороны543, апеллировала к необходимости быстрее залечить раны, нанесенные войной, восстановить разрушенное народное хозяйство и повысить обороноспособность страны544. Фултонская речь У. Черчилля, с которой обычно связывают начало холодной войны, прозвучала за два месяца до открытия подписной кампании (5 марта 1946 года). Неудивительно, что тема враждебного окружения, которому должен противостоять весь народ, уже зазвучала везде, в том числе и на митингах по подписке. В одном из выступлений заем назвали «мощной демонстрацией советского патриотизма и грозным предостережением тем, кому не нравится наша сила, наша свобода, наш социалистический строй»545. Таким образом, заем получил дополнительную легитимность.
Некоторые выступления на митингах становились неприкрытым и нескрываемым выражением верноподданнических чувств: «Нет более возвышенных целей нашего народа как выполнение призывов нашего Правительства». Высказывание: «…все средства, которые мы даем взаймы государству», – почти всегда звучало как «дать в Займы», что меняло изначальный смысл обыденного выражения. Образно говоря, лексическая ошибка превращала «сделку» с государством в священное жертвоприношение, ритуал, обыденное проявление патриотизма. Простые призывы, еще не преисполненные нужного трепета, тоже содержали в себе мотив верного служения государству: «Чтобы наше государство было сильным, призываю…»546 От этих и им подобных призывов сталинскому человеку невозможно и страшно было отмахнуться, возразить или оспорить.
Все это подкреплялось ссылками на «Великого Сталина» и уверениями: «Оправдаем доверие вождя, будем бдительны в охране завоеванного мира, поможем родине своими сбережениями». На митингах участие в займе подавалось как моральный долг, этическое обязательство и подвиг служения отечеству: «Я бы, как и каждый советский человек, чувствовала себя морально подавленной, если бы не подписалась на новый заем»