Да, вечером я буду, мы непременно увидимся
Я забыла, что у Малины очередное дежурство, и беру такси. Кому сегодня опять хочется видеть этот проклятый автомобиль, в котором был убит в Сараево эрцгерцог Франц-Фердинанд, и окровавленный мундир убитого? Надо мне заглянуть в книжки Малины: легковой автомобиль марки «Греф-и-Штифт», допуск к эксплуатации АШ-118, кузов «дубль-фаэтон», число цилиндров — 4, с внутренним диаметром 115 мм, такт двигателя — 140 мм, мощность — 28/32 л. с, мотор № 287. Задняя стенка машины повреждена осколками бомбы во время первого покушения, на правой стенке видно сквозное отверстие от пули, которой была убита эрцгерцогиня, слева у ветрового стекла прикреплен штандарт эрцгерцога, бывший при нем 28 июня 1914 года…
С каталогом Военно-исторического музея в руках я обхожу комнату за комнатой, квартира выглядит так, будто в ней месяцами никто не жил, ведь когда Малина остается один, беспорядка нет нигде. Если Лина по утрам часто бывает одна, то все, что напоминает обо мне, исчезает в шкафах и ящиках, ни на что не садится пыль, — только с моим появлением, всего за несколько часов, снова набирается пыль и грязь, и вот уже повсюду разбросаны книги, валяются бумажки. Но пока еще ничего не валяется. Перед отъездом домой я оставила Анни конверт для почты, которая, возможно, придет в Санкт-Вольфганг на мое имя, это будет цветная открытка, а значит, ничего неожиданного, и все же эта открытка мне нужна, чтобы я могла здесь, дома, положить ее в ящик, к письмам и открыткам из Парижа и из Мюнхена, поверх письма из Вены, посланного в Санкт-Вольфганг. Не хватает только Мондзее. Я сажусь к телефону, жду и курю, набираю номер Ивана, пусть у него там звонит, он еще много дней не сможет мне ответить, а я еще много дней смогу ходить по вымершей, раскаленной Вене или сидеть здесь без дела, с отсутствующим видом, мой дух отсутствует, что значит отсутствие духа, где дух витает, когда он отсутствует и его нигде нет, ни внутри, ни снаружи, дух здесь отсутствует повсеместно, я могу садиться, где хочу, могу ощупывать мебель, я могла бы радоваться тому, что сбежала и опять живу в отсутствии. Я возвратилась в мою страну, которая отсутствует тоже, — в герцогство Сердца, где я могу приютиться.
Звонок — должно быть, это Малина, но нет, это Иван.
Почему ты дома, я пытался туда
Мне пришлось неожиданно, это было срочно, я только что
Что-нибудь не так, а у нас тут, да, они шлют тебе привет
Там тоже была прекрасная погода, и очень
Но ты же все время, но раз уж так было необходимо
Жалко, что и говорить, но, к сожалению, я вынуждена
Мне надо заканчивать, мы должны сейчас
Ты послал мне открытку, если еще нет, тогда
Я напишу тебе на Унгаргассе, конечно, непременно
Да это не так уж важно, если можешь, ну тогда
Могу, конечно, береги себя, не вздумай мне
Нет, безусловно нет, мне надо уже заканчивать!
Малина вошел в комнату. Он держит меня. Я могу опять держаться за него. Я привязана к нему и все сильнее за него цепляюсь. Там я чуть было не сошла с ума, нет, не только на озере, в кабине тоже, чуть было не сошла с ума! Малина держит меня, пока я не успокаиваюсь, я успокоилась, и он спрашивает:
— Что тебе вздумалось это читать?
— Интересуюсь, — говорю, — меня это начинает интересовать.
— Ты и сама в это не веришь! — замечает Малина.
— Пока ты мне еще не веришь, и ты прав, но могу же я в один прекрасный день начать интересоваться тобой, всем, что ты делаешь, думаешь и чувствуешь!
Малина многозначительно улыбается:
— Ты и сама в это не веришь.
Пусть оно начинается, это самое длинное лето. Улицы пустынны. В глубоком дурмане могу я ходить по этой пустыне, большие порталы — на возвышении за памятником Альбрехту и на Йозефсплац[59] — будут закрыты, не могу вспомнить, что я когда-то там искала — картины, картоны, книги? Я бесцельно брожу по городу, ведь когда ходишь, это чувство становится ощутимым, и отчетливее всего, как некое потрясение, я ощущаю его на Имперском мосту через Дунайский канал, куда я однажды бросила кольцо. Я обвенчана, дело, должно быть, дошло до венчания. Больше я не стану ждать открыток с Мондзее, я наберусь терпения, если я по-прежнему так спаяна с Иваном, то не могу уже просто оторвать его от себя, ибо, вопреки разуму, мое тело обречено, оно пригвождено к этому кресту и постоянно, кротко и болезненно на нем трепыхается. Это будет длиться всю жизнь. В Пратере один из сторожей любезно говорит мне: «Вам нельзя здесь оставаться ночью, среди этой шпаны, ступайте домой!»
Лучше всего мне пойти домой, и вот в три часа утра я стою, прислонясь к дверям дома 9 по Унгаргассе, по бокам у меня — львиные морды, потом я еще немного стою у дверей дома 6, в своей крестной муке глядя на дом № 9 выше по улице, видя перед собой свой крестный путь, по которому я опять добровольно прошла от его дома до моего дома. Наши окна не светятся.
Вена молчит.
Глава вторая. ТРЕТИЙ МУЖЧИНА
Пусть Малина спрашивает меня обо всем. Но я отвечаю, не дожидаясь вопроса. Место действия на сей раз не Вена. Это такое место, которое называется Везде и Нигде. Время действия — не сегодня. Времени вообще больше нет, ведь это могло быть вчера, могло быть давно, это может быть опять, быть всегда, кое-чего никогда не было. Для единиц этого Времени, в которое впадают другие времена, меры нет, и нет меры для безвременья, в котором разыгрывается то, что никогда не существовало во Времени.
Пусть Малина узнает все. Но я уточняю: это сны сегодняшней ночи.
Распахивается большое окно, самое большое из всех, какие я когда-либо видела, но выходит оно не во двор нашего дома на Унгаргассе, а на мрачную гряду облаков. Под облаками могло бы простираться озеро. У меня закрадывается подозрение, какое это может быть озеро. Но теперь оно не замерзшее, новогодняя ночь позади, и полный вдохновения сводный мужской хор, стоявший когда-то на льду посреди озера, исчез. А озеро, которого не видно, окаймлено множеством кладбищ. Крестов на них нет, но над каждой могилой клубятся темные испарения, самих могил, досок с надписями не разглядеть. Мой отец стоит возле меня и снимает руку с моего плеча, потому что к нам подошел старик-могильщик. Отец взглядом что-то ему приказывает, и под действием этого взгляда могильщик испуганно оборачивается ко мне. Он хочет говорить, но долго лишь беззвучно шевелит губами, и я слышу только последнюю фразу:
— Это кладбище убитых дочерей.
Он не должен был мне этого говорить, и я плачу горько.
Большая и темная комната, нет, это зал с грязными стенами, он мог бы находиться в замке Гогенштауфенов в Апулии. Потому что нет в этом зале ни окон, ни дверей. Меня запер здесь отец, и я хочу спросить, что он намерен со мной делать, но у меня опять не хватает мужества, и я еще раз оглядываю зал, должна же тут быть какая-нибудь дверь, одна-единственная дверь, чтобы я могла выйти на волю, но я уже начинаю понимать: ничего нет, никакого отверстия, — отверстий больше нет, ибо к каждому из них, по всем стенам, приделан, приклеен черный шланг, словно поставлены гигантские пиявки, которые хотят что-то высосать из стен. Как это я не заметила шланги раньше, ведь они наверняка были здесь с самого начала! Я была так слепа в полумраке, продвигалась ощупью вдоль стен, чтобы не потерять из виду отца, чтобы вместе с ним отыскать дверь, но вот я нахожу его и говорю: «Дверь, покажи мне дверь». Отец спокойно снимает со стены первый шланг, я вижу круглую дыру, в которую пускают газ, и я сжимаюсь, а отец идет дальше, снимая со стены один шланг за другим, и, еще не успев закричать, я уже вдыхаю газ, все больше газа. Я в газовой камере, это она, самая большая газовая камера в мире, и я в ней одна. Газу не сопротивляются. Отец исчез, он знал, где дверь, но мне ее не показал, и в то время как я умираю, умирает мое желание увидеть его еще раз и сказать ему только одно. «Отец, — говорю я ему, когда его уже здесь нет, — я бы тебя не выдала, я бы никому ничего не сказала». Здесь не сопротивляются.
Когда это начинается, в мире все уже перемешалось, и я знаю, что я — сумасшедшая. Составные части мира еще целы, но в таком жутком сочетании, какого никто никогда не видел. Катят автомашины, капая краской, вылезают люди, ухмыляющиеся личины и, сталкиваясь со мной, падают, оборачиваются соломенными чучелами, связками железной проволоки, картонными куклами, а я иду дальше в этом мире, который перестал таковым быть, иду, сжав кулаки, вытянув руки, чтобы защититься от предметов, от машин, они наезжают на меня и рассыпаются, и если я от страха не могу двинуться дальше, то закрываю глаза, однако краски, сверкающие, броские, взрывные, обрызгивают меня, мое лицо, мои босые ноги, я снова открываю глаза, чтобы сориентироваться, потому что хочу отсюда выбраться, и тут я взлетаю вверх, так как пальцы у меня на руках и ногах распухли, стали голубыми воздушными шариками и возносят меня в невозвратную высь, где еще хуже, потом все они лопаются, и я падаю, падаю и встаю, пальцы на ногах у меня почернели, я не могу идти дальше.
Сир!
Отец выныривает из-под густых потоков краски и насмешливо говорит: «Ступай дальше, ступай же!» И я прикрываю рукой рот, из которого выпали все зубы, они лежат передо мной непреодолимой преградой, два полукруга мраморных глыб.
Я ничего не могу сказать, ведь мне во что бы то ни стало надо уйти от отца и перебраться через эту мраморную стену, но на другом языке я говорю: Ne! Ne! И повторяю на разных языках: No! No! Non! Non! Njet! Njet! No! Nem! Nem! Нет! Потому что и на нашем языке я могу сказать только «нет», больше я не нахожу ни слова ни в одном языке. Какое-то катящееся устройство, возможно, колесо обозрения, наезжает на меня, выбрасывая из своих гондол экскременты, а я кричу: Ne! Nem! Но чтобы я перестала выкрикивать это свое «нет», отец втыкает мне в глаза пальцы, свои короткие, крепкие, жесткие пальцы, — я ослепла, но должна идти дальше. Это невыносимо. И вот я улыбаюсь, так как отец норовит схватить и вырвать мой язык, чтобы и здесь тоже никто не услышал моего «нет», хотя никто меня и не слышит, однако прежде чем он успевает вырвать у меня язык, происходит нечто ужасное — в рот мне влетает огромная синяя клякса, чтобы я больше не могла произнести н