Малина: Ты не должна так говорить о своей сестре, ты только напрягаешься, скрывая ее. А Элеонора?
Я: Я должна была принять это всерьез, но в те годы я была еще так молода.
Малина: Элеонора?
Я: Она много старше моей сестры, должно быть, жила в другое время, даже в другом столетии, мне известны ее портреты, но я не помню, не помню… Читать она читала тоже, однажды мне приснилось, будто она мне читает загробным голосом: «Vivere ardento е non sentire il male»[73]. Откуда это?
Малина: Что с ней сталось?
Я: Она умерла на чужбине.
Отец держит мою сестру в плену, строго соблюдая тайну, он требует у меня мое кольцо — для нее, ибо это кольцо должна носить моя сестра, он стаскивает кольцо у меня с пальца и говорит: «Этого, пожалуй, довольно, этого, пожалуй, хватит! Ведь вы похожи, как две капли воды, вам обеим еще достанется». Мелани он «отставил», иногда он говорит, она «уволена», он ее раскусил, раскусил ее честолюбие и жажду блистать с его помощью. Но тирады, в которых он пытается объяснить мне, какова эта жажда, очень странные, упоминается слово «снег», она-де хочет кататься с ним по моему снегу и по нашему общему снегу с альпийских предгорий, а я его спрашиваю, получил ли он уже мои письма, но выясняется, что они застряли в снегу. Я еще раз прошу его отдать те несколько вещей, которые будут нужны мне до последней минуты, — две кофейные чашечки аугартенского фарфора, я ведь хочу еще разок выпить кофе, иначе я не смогу исполнить свой долг, дело в том, что эти чашки исчезли, и это самое большое мое огорчение, придется мне сказать сестре, чтобы она вернула мне хотя бы эти чашки. Отец привел в движение небольшую лавину, чтобы я испугалась и больше такого желания не высказывала, чашки-де под снегом. Он просто хотел меня обмануть и теперь спускает вторую лавину, я постепенно догадываюсь, зачем нужен снег — он должен погрести меня под собой, чтобы меня уже никто не нашел. Я бегу к деревьям, там спасение и опора, на бегу пытаюсь трусливо кричать, что больше ничего не хочу, пусть он все забудет, я ничего не хочу вообще, вот-вот сойдет лавина, надо грести руками, плыть в снегу, чтобы остаться на поверхности, нестись вниз вместе со снегом. Но мой отец толкает ногой готовую сорваться снежную глыбу и спускает третью лавину, она сносит у нас целые леса, ее жуткая сила валит старейшие, самые крепкие деревья, я больше не могу исполнять свой долг, я соглашаюсь, что борьба окончена, а поисковой команде отец говорит, что все они получат бесплатное пиво, и пусть идут домой, до будущей весны ничего поделать нельзя. Я угодила под лавину моего отца.
На слегка заснеженном склоне позади нашего дома я впервые катаюсь на лыжах. Я должна стараться делать зигзаги так, чтобы не попадать на проплешины, и, съезжая вниз, следовать по начертанной на снегу фразе. Возможно, это фраза из прежних времен, написанная повсюду неловкой детской рукой на сохранившемся снегу моих юных лет. У меня появляется догадка, что это фраза из коричневой школьной тетради, на первой странице которой я написала в новогоднюю ночь: «Кто знает, Зачем нам жизнь дана, найдет, Как сладить с ней». Но в той фразе говорится также, что у меня все еще трудности с отцом и я не могу пока рассчитывать, что выберусь из этой беды. Некая пожилая женщина, предсказательница, учит меня и стоящую в стороне группу, к которой я не присоединяюсь, ходить на лыжах. Она следит за тем, чтобы каждый остановился там, где кончается склон. Там, где в полном изнеможении останавливаюсь я, лежит письмо, оно касается 26 января и связано с каким-то ребенком, письмо это весьма замысловато сложено и запечатано в нескольких местах. Его можно будет вскрыть только через некоторое время — письмо сплошь покрыто ледяной коркой, — потому что оно содержит предсказание. Я отправляюсь в путь через большой лес, вскоре снимаю лыжи и кладу рядом палки, дальше иду пешком в сторону города, к домам моих венских друзей. На дверных табличках мужские имена начисто отсутствуют. Из последних сил пытаюсь позвонить к Лили, звоню, хотя ко мне она так и не приехала, я все еще в отчаянии оттого, что она не приехала, но притворяюсь спокойной и, входя к ней, сразу рассказываю, что сегодня приезжают моя мать и Элеонора, чтобы устроить меня в хорошую лечебницу, ночлег мне не нужен, я должна тотчас же ехать в аэропорт, только я вдруг забыла, в какой — в Швехат или в Асперн, не могу же я одновременно быть в обоих аэропортах, и теперь я даже не знаю, действительно ли моя мать и сестра прибывают самолетом и есть ли сегодня какие-нибудь рейсы, могут ли они вообще приехать и сообщили ли им обо мне. Сообщили только Лили. Я не могу договорить фразу, мне хочется кричать: «Сообщили ведь только тебе! И что ты сделала, ты ничего не сделала, только все еще больше испортила!»
Поскольку все мужчины из Вены исчезли, я вынуждена поселиться у одной молодой девушки, в комнате не больше моей детской, там стоит и моя первая взрослая кровать. Внезапно я в эту девушку влюбляюсь, обнимаю ее, а в это время поблизости лежит г-жа Брайтнер, привратница из моего дома на Унгаргассе (или баронесса с Беатриксгассе), толстая и грузная, уж она-то замечает, что мы обнимаемся, хоть мы и укрылись моим большим синим одеялом. Она не возмущается, только говорит, что никогда не сочла бы такое возможным, она же меня знает и хорошо знала еще моего отца, правда, до сегодняшнего дня ей было неизвестно, что он уехал в Америку. Г-жа Брайтнер причитает, она ведь считала меня «святой», «кем-то вроде святой», повторяет она много раз, и чтобы меня не выгнали из квартиры, я пытаюсь ей объяснить, что ведь это понятно и естественно, — после большого несчастья с моим отцом я иначе не могу. Я присматриваюсь к девушке повнимательней, раньше я ее не встречала, она очень ласковая и очень юная, она рассказывает мне о прогулке вдоль Вертерзее, и я потрясена тем, что она говорит о Вертерзее, но не решаюсь перейти с ней на «ты», ведь тогда она догадается, кто я. Она не должна это узнать, никогда. Заиграла музыка, нежно и тихо, и мы наперебой пытаемся пропеть на эту музыку какие-то слова, баронесса пробует тоже, она и есть моя привратница, Брайтнер, мы все время путаемся, я пою: «Все недовольство вдруг прошло…», девушка напевает: «О взгляните! Видно вам?» А г-жа Брайтнер во весь голос поет: «Близок враг! Он не спит! Скоро ночь пройдет!»[74]
По пути к отцу я встречаю группу студентов, которые тоже направляются к нему, дорогу я могу им показать, но не хочу очутиться у дверей одновременно с ними. Прижавшись к стене, я жду, пока студенты звонят. Открывает Мелани, на ней длинное домашнее платье, грудь у нее опять слишком большая и заметная, она бурно приветствует студентов и делает вид, будто всех помнит, она видела их на лекциях, и, сияя, сообщает: сегодня она еще фрейлейн Мелани, но это ненадолго, ибо она намерена стать госпожой Мелани. Никогда, думаю я. Тут она замечает меня, я испортила ей всю обедню, мы небрежно здороваемся, подаем друг другу руку, но так, что наши руки лишь слегка касаются одна другой и одна другую не пожимает. Она идет вперед по коридору, это уже новая квартира, и мне ясно, что Мелани беременна. В квартире стоит, понурив голову, моя Лина, на мой приход она уже не рассчитывала, ведь в этом доме ее называют Ритой, чтобы больше ничего не напоминало обо мне. Квартира огромная, однако состоит всего из двух комнат — одна совсем узкая, а другая большущая, такое деление восходит к архитектурным идеям моего отца, я эти идеи знаю, они здесь вполне очевидны. Среди мебели я вижу мою синюю софу с Беатриксгассе, и поскольку отец занимается благоустройством, я иду к нему в большую комнату. Отец, которому я излагаю свои предложения насчет софы и других вещей, меня не слушает, он расхаживает взад-вперед с дюймовой линейкой, измеряет стены, окна и двери, так как опять задумал нечто грандиозное. Я его спрашиваю, как мне поступить — объяснить ему сейчас устно или попозже письменно, какую расстановку я наметила, — что ему удобней. Он невозмутимо продолжает свое занятие и говорит только: «Я занят, занят!» Прежде чем уйти из этой квартиры, я кое к чему присматриваюсь: высоко на стене вижу смешное пернатое украшение: в нише, в красном свете, стоит множество чучел маленьких птиц, и я говорю про себя, какая безвкусица, эта всегдашняя безвкусица. Вкус — вот что постоянно нас разделяло. Всему виной его безразличие, безвкусица, эти два слова смешиваются в моем сознании, и когда Лина, которая позволяет называть себя Ритой, провожает меня к выходу, я говорю: «Безвкусица, здесь ни в чем нет вкуса, здесь безразличие во всем, и с моим отцом все останется без перемен». Лина смущенно кивает, тайком подает мне руку, а я хочу теперь набраться храбрости, я хочу и должна с грохотом захлопнуть дверь, с грохотом, как всегда захлопывал все двери мой отец, чтобы он тоже наконец узнал, что это такое, когда перед кем-то ЗАХЛОПЫВАЮТ ДВЕРЬ. Но дверь закрывается неслышно, я все еще неспособна ее захлопнуть. Я прижимаюсь к стене перед домом, не следовало мне приходить в этот дом, мне вообще не надо было приходить к Мелани, отец уже все там переставил, я не могу туда вернуться и не могу уйти, но я бы могла еще перелезть через забор, там, где очень густой кустарник, и в смертельном страхе я бросаюсь к забору, карабкаюсь вверх, это спасение, это было бы спасением, но наверху, на заборе, я застреваю, там колючая проволока, колючки под током в 100000 вольт, я получаю 100000 электрических ударов, отец пустил по этой проволоке ток, во все мои жилы бешено устремляется стая вольт. Я сгорела и умерла от неистовства моего отца.
Открывается окно, за ним — мрачная местность, окутанная туманом, и какое-то озеро, которое все уменьшается. Вокруг озера расположено кладбище, можно отчетливо разглядеть могилы, они разверзаются и на мгновенье из них выходят умершие дочери с развевающимися волосами, лиц их не различить, волосы у них ниспадают до кисти левой руки, правая рука у всех вскинута вверх и видна в белесом свете, они растопыривают восковые пальцы, колец на них нет, безымянный палец на каждой руке отсутствует. Отец заставляет озеро выйти из берегов, чтобы все скрыть, чтобы ничего не