Малина — страница 37 из 55

льзя было увидеть, чтобы женщины из могил ушли под воду, чтобы могилы ушли под воду; отец говорит: «Это представление: КОГДА МЫ, МЕРТВЫЕ, ПРОБУЖДАЕМСЯ»[75].


Когда я просыпаюсь, то вспоминаю, что уже много лет не была в театре. Представление? Не знаю никакого представления, не имею никакого представления, но какое-то представление наверняка было.


Малина: Ты всегда слишком многое себе представляла.

Я: Но в то время я вообще ничего не могла себе представить. А может, мы говорим о разных вещах: «представлять» и «представления» — не одно и то же.

Малина: Я хочу разобраться. Почему ты без кольца? Ты когда-нибудь носила кольцо? Ведь ты никогда его не носишь. Мне ты сказала, что для тебя невыносимо носить кольцо на пальце, носить что-то на шее, или на запястье, или, скажем, на щиколотках.

Я: Вначале он купил мне небольшое колечко, я хотела держать его в специальном футляре, но отец ежедневно меня спрашивал, нравится ли мне кольцо, и все время напоминал, что это кольцо я получила от него, годами он беспрерывно толковал об этом кольце, словно оно могло служить для меня источником существования, и если я каждый день не говорила о нем сама, то он спрашивал: «Где у тебя мое кольцо, детка?» А я, детка, отвечала: «Но это кольцо я ведь… Боже сохрани, нет, теперь я совершенно уверена, я просто забыла его в ванной, сейчас принесу и надену на палец или положу на комодик, невдалеке от кровати, заснуть я могу, только когда твое кольцо со мной рядом». С этим кольцом он разыгрывал ужасную комедию, рассказывал всем и каждому, что подарил мне кольцо, и в конце концов люди начали думать, будто в придачу к этому кольцу он подарил мне жизнь, или, по меньшей мере, месячное пособие, или дом с садом и воздух, чтобы дышать; мне уже противно было носить это проклятое кольцо, а коль скоро оно потеряло свое значение, я охотно швырнула бы его отцу в лицо, еще и потому, что, в сущности, он подарил мне его вовсе не по своей воле, это я заставила его дать мне какое-то подтверждение, я все никак не могла дождаться знака, а мне нужен был знак, и наконец я получила это кольцо, о котором все время шла речь. Но кольцо не швырнешь человеку в лицо, под ноги — это еще куда ни шло, только это легче сказать, чем сделать, ведь когда человек сидит или ходит взад-вперед, нельзя швырнуть ему под ноги такую мелочь и добиться этим, чего хочешь. Поэтому я сперва пошла в ванную и хотела бросить его в унитаз, но потом мне показалось, что это слишком просто, слишком прозаично и слишком правильно, а я хотела, чтобы у меня тоже была своя драма, и еще я хотела теперь придать значение этому кольцу, и я поехала на машине в Клостернойбург, долго стояла там под первым студеным ветром на мосту через Дунай, потом достала из кармана пальто футляр, а из футляра — кольцо, я уже несколько недель его не носила, было 19 сентября. В холодный предвечерний час, когда было еще светло, я бросила его в Дунай.

Малина: Но это же ничего не объясняет. В Дунае полно колец, каждый день с мостов через Дунай, между Клостернойбургом и Фишамендом, под холодным зимним или жарким летним ветром кто-нибудь срывает с пальца кольцо и бросает в реку.

Я: Я не срывала кольцо с пальца.

Малина: Дело не в этом, я не хочу слушать твою историю, ты же все время увиливаешь.

Я: Самое странное, что я знала, все время знала, что он кружит около меня, замышляя убийство, не знала только, каким образом собирается он меня устранить. Возможно было все. Но сам он мог придумать только одну возможность, а как раз ее-то я и не могла угадать. Я не знала, что такое еще бывает, сегодня и здесь.

Малина: Знать ты, наверно, не знала, но была с этим согласна.

Я: Клянусь тебе, я не была согласна, разве можно в подобном случае быть согласной, хочется уйти, спасаешься бегством. Что ты пытаешься мне внушить? Я никогда не была согласна!

Малина: Не клянись. Не забывай, ты ведь никогда не клянешься.

Я: Разумеется, я знала, что он попытается ударить меня в самое уязвимое место, ибо тогда ему больше ничего не придется делать, а только ждать, только дожидаться, пока я сама, пока я сама себя…

Малина: Перестань плакать.

Я: Я вовсе не плачу, это ты пытаешься мне внушить, ты еще доведешь меня до слез. Но дело было совсем в другом. Я тогда огляделась и заметила, — и в своем окружении, да и вдали от своего окружения, — что все только ждут и ничего больше не делают, ничего особенного не делают, они суют другому в руки снотворное, опасную бритву, устраивают так, чтобы человек безрассудно гулял над обрывом, чтобы он, напившись, открыл дверь в мчащемся поезде или чтобы у него просто завелась какая-нибудь болезнь. Когда ждут достаточно долго, наступает катастрофа, приходит конец, исподволь или внезапно. Некоторым удается выжить, но именно выжить, не более того.

Малина: Но в какой мере надо быть согласным?

Я: Я слишком сильно страдала, я больше ничего не знаю, ничего не признаю, откуда мне это знать, я слишком мало знаю, я ненавижу своего отца, один Бог знает, как я его ненавижу, я не знаю, почему так вышло.

Малина: Кого ты сделала своим кумиром?

Я: Никого. Так дальше не пойдет, я не двигаюсь с места, ничего не проясняется, я только все время слышу голос, сопровождающий эти картины, и он говорит: кровосмешение. Спутать ведь невозможно, я знаю, что это значит.

Малина: Нет, нет, этого ты как раз и не знаешь. Если человек выжил, самый факт выживания заслоняет от него истину, ты даже не знаешь, какими были твои жизни раньше и какова твоя жизнь сегодня, ты даже путаешь свои жизни.

Я: У меня только одна жизнь.

Малина: Позволь мне судить.


Впереди — Черное море, а я знаю, что Дунай впадает в Черное море. Я впаду в него вместе с Дунаем. Я благополучно миновала все берега, только у самой дельты вижу какое-то плотное тело, наполовину покрытое водой, но не могу от него уклониться и дойти вброд до середины реки, поскольку река здесь слишком глубокая и широкая и в ней полно водоворотов. Это мой отец спрятался возле устья в виде гигантского крокодила с усталыми полуприкрытыми глазами, и он не пропустит меня дальше. В Ниле теперь крокодилов больше нет, последнего перевезли в Дунай. Отец иногда немного приоткрывает глаза, кажется, будто он просто лениво валяется здесь и ничего не ждет, но он, разумеется, ждет меня, он знал, что я хочу вернуться домой, что для меня это спасение. Иногда крокодил вяло открывает свою огромную пасть, там висят на зубах клочья мяса, мяса других женщин, и мне вспоминаются имена всех тех, кого он сожрал, вода покрыта старой кровью, но и свежей тоже, не знаю, насколько голоден сегодня мой отец. Вдруг я вижу маленького крокодила, лежащего рядом с ним, отец нашел теперь себе крокодила под пару. Однако маленький крокодил сверкает глазами, он совсем не вялый и, подплыв ко мне, хочет с притворным радушием поцеловать меня в правую и в левую щеку. Прежде чем он успевает это сделать, я кричу: «Ведь ты крокодил! Убирайтесь обратно к вашему крокодилу, вы же с ним заодно, ведь вы крокодилы!» Ибо я сразу узнала Мелани, которая опять лицемерно прикрывает глаза, свои человечьи глаза, и больше не сверкает ими. Отец кричит мне в ответ: «Скажи это еще раз!» Но я не говорю этого еще раз, хотя и должна сказать, поскольку он приказывает. Я могу выбрать только одно из двух: быть сожранной крокодилом или заплыть еще дальше в реку, туда, где она глубже всего. У самого Черного моря я исчезла в пасти моего отца. Однако в Черное море влились три капли моей крови, три последние капли крови.


Отец входит ко мне в комнату в пижамных брюках, он насвистывает и поет, я его ненавижу, не могу на него смотреть, и принимаюсь возиться со своим чемоданом. «Пожалуйста, надень что-нибудь, — говорю я, — надень что-нибудь другое!» Ведь он в пижаме, которую я подарила ему на день рождения, он надел ее намеренно, а мне хочется ее с него стянуть, но вдруг мне приходит в голову одна мысль, и я роняю, как бы невзначай: «Ах, это всего лишь ты!» Я начинаю танцевать, танцую вальс совсем одна, а отец смотрит на меня с некоторым изумлением, потому что на кровати лежит его маленький крокодил, одетый в бархат и шелк, он начинает составлять завещание в пользу Бархата и Шелка, пишет его на большом листе бумаги и говорит: «Ты ничего не получишь, слышишь, за то, что танцуешь!» Я действительно танцую, ти-там, та-там, танцую, переходя из комнаты в комнату, и начинаю кружиться на ковре, который он не может вытащить у меня из-под ног, — это ковер из «Войны и мира». Отец зовет мою Лину: «Да вытащите же из-под нее этот ковер!» Но у Лины выходной день, и я смеюсь, танцуя, и вдруг зову: «Иван!» Это наша с ним музыка, этот вальс — для Ивана, снова и снова для Ивана, это спасение, ибо мой отец никогда не слышал имени Ивана, никогда не видел, как я танцую, он уже не знает, что ему делать, вытащить ковер из-под меня нельзя, остановить меня в буйном вихре танца нельзя, я зову Ивана, но приходить ему не надо, ему не надо меня удерживать: голосом, какого еще никогда ни у кого не было, звездным, сидерическим голосом я творю имя Ивана и его вездесущность.

Отец вне себя, он возмущенно кричит: «Пусть эта сумасшедшая наконец перестанет и уберется отсюда, пусть немедленно убирается, не то проснется мой маленький крокодил!» Танцуя, я приближаюсь к крокодилу и вытаскиваю украденную у меня сибирскую рубашку, мои письма в Венгрию, вытаскиваю все, что мне принадлежит, из его сонной, грозной пасти, я хочу вернуть себе и ключ, и я уже готова, смеясь, снять его с крокодильего зуба и пуститься опять танцевать, но отец выхватывает у меня ключ. Он отбирает у меня, помимо всего прочего, еще и этот ключ, а ведь он — единственный! Голос у меня пропадает, я больше не могу крикнуть: «Иван, да помоги же мне, он хочет меня убить!» На клыке у крокодила висит еще одно мое письмо, не сибирское и не венгерское, я с ужасом вижу, кому оно адресовано, так как могу прочесть начало: «Дорогой отец, ты разбил мне сердце!» Крак-крак, разбито, там-ти-там, мне разбил отец, крак-крак-ррррак, та-ти-там, Иван, я хочу Ивана, я думаю об Иване, я люблю Ивана, дорогой отец». Отец говорит: «Уберите эту бабу!»