Малиновые облака — страница 2 из 45


Перевод Л. Фомина


Глава первая

Звон морозный — в городах,

Вьюги грозной стон — в полях…

Мчатся сани в те края.

Где рожден и вырос я.


Ну-ка громче свистни, брат!

Резвый конь дороге рад.

Вскинь-ка вожжи от земли,

Чтоб под полоз не ушли!

Йыван КЫРЛЯ, «В дороге»

Как всегда, Николай Воронцов проснулся ровно в семь утра. По привычке сразу же сбросил с себя одеяло — он не любил залеживаться — и вдруг вспомнил: торопиться некуда, с сегодняшнего дня он в отпуске. Что же делать? Так и валяться в постели целый день, весь месяц? Ни одного отпуска Ни-качай не проводил в Йошкар-Оле, всегда забирался куда-нибудь подальше. Побывал в Крыму, Узбекистане, Казахстане, на берегу Балтийского моря, даже посмотрел болгарскую землю. Ездил и по завкомовским путевкам, и просто так, дикарем. Дикарем даже лучше: ни условий тебе приписанных, ни режимов. Живи, гуляй, как душа желает! Тем более, когда ты один и лет тебе не так уж много. В общем, всяко бывало за те годы, как окончил институт и приехал на завод. На службе, в отделе главного механика, его ценили как работоспособного, подающего надежды молодого специалиста и отпуск давали всегда летом. А нынче нежданно-негаданно предложили зимой. Что-то там с графиком не увязывалось. И не просто зимой, а в самые что ни на есть холода — в рождество. В такую пору хоть к черту на кулички поезжай — везде снег да стужа.

Вчера он ругался в заводском комитете, хотел вообще отказаться от отпуска. Ходил и в партком. Только бесполезно. Везде слышал один ответ: «Ты пять лет подряд отдыхал летом, отдохни разок и зимой». Вообще-то, конечно, резонно, не велика персона, другие инженеры тоже зимой отдыхают.

Вспомнив бесплодные хождения по начальству, Николай махнул рукой, снова натянул на себя одеяло и постарался забыться. Нет, теперь уже не заснуть. Хоть и вытолкнули в отпуск среди зимы — а это надо расценивать именно так, — настроение почему-то все равно было приподнятое. Так и взлетел бы с койки! Отчего бы это? После того, как он пошумел в завкоме, видимо, что-то было еще. И конечно, приятное. Что же? Вечером один ходил в театр, посмотрел «Пасеку» Чавайна, а когда вернулся домой, занялся уборкой. Мокрой тряпкой протер пол, подоконники, начисто перемыл всю кухонную утварь и, попив чайку, лег спать. Вечером как будто ничего особенного не произошло, чтобы сегодня проснуться в таком просветленно-радостном расположении духа.

И вдруг вспомнил! Это был сон. Во сне совершенно отчетливо, как наяву, он видел мать. Сидят как будто в своем родном доме, в деревне Курыкумбал, рядышком, на длинной, до единой щелочки знакомой лавке, Мать нежно гладит сухой ладонью его плечо и ласково-обиженно говорит: «Совсем ты забыл меня, сыночек. Хоть бы разок навестил. Посмотрела бы на тебя, порадовалась…»

Приподнятое настроение сразу же сменилось запоздало-горьким упреком самому себе: ведь матери-то уже нет… — Как же так получается? — вслух проговорил Николай. — Выучился на инженера, имею хорошую работу, квартиру, катаюсь по разным югам — и совсем забыл о взрастившей тебя земле… Стыдно признаться, но даже не представляю, какой сейчас стала деревня. А может, уже не деревня, село? Когда ты, наконец, выберешь время побывать дома?

И тут же пришло решение: «Поеду в деревню! Вот так, неожиданно, никого не предупреждая, возьму и махну. Впрочем, предупреждать уже некого».

С этими мыслями он вскочил с кровати, босиком побежал в кухню, вытащил из холодильника кусок колбасы, три яичка. Быстро приготовил яичницу, поставил на газ. Пока в сковородке швыркало и шипело, успел умыться и одеться.

Завтракал он почти на ходу, бегая то к раскрытому чемодану в комнате на полу, то к сковородке на кухне. Так же, не мешкая, смахнул со стола, притворил форточки и, дожевывая, натянул на плечи свое короткополое пальто. Все вроде готово, ничего не забыл, ничего не оставил. Закрыл квартиру — и бегом по лестнице.

Опомнился внизу, у почтовых ящиков: «Ах ведь — газеты!» Поставил чемодан к стенке и снова запрыгал через три ступеньки вверх, на свою площадку. Длинно, нетерпеливо зазвонил соседу.

— Капитон Сергеевич, здравствуйте! — с придыханием поздоровался Николай, когда открыл ему дверь лысый старик с заспанными и порядком испуганными глазами. — Собрался в деревню… на целый месяц… В общем, вот вам ключ, пожалуйста, берите почту…

Сунув ключ в трясущуюся руку соседа, Николай опять прыжками помчался вниз и уже после того, как схватил чемодан, крикнул наверх:

— Будьте здоровы, Капитон Сергеевич!

Он успел на первый рейс. Купил билет и сразу же пошел в автобус. Место оказалось у окна. Это хорошо, когда ехать долго. Мороз изузорил стекла, затейливо разрисовал и как бы пригасил их. Свет в салоне был матово-белый, немножко торжественный, и куржак на окнах напоминал искусно вышитые льняные занавески. Николай подышал перед собой на стекло, протаял в куржаке круглую дырку — глядельце. Теперь, если время от времени оттаивать дыханием эту дырку, можно всю дорогу любоваться пейзажами.

Понадежнее закрепив чемодан на сетчатой полке над головой, Николай удобно устроился на сидении, оглядел попутчиков. Почти одна молодежь. И парни, и девчата одинаково длинноволосы, одеты тоже не больно на особицу, и когда смотришь на них сзади, не сразу разберешь, кто парень, а кто девушка. Те и другие в брюках, в шапках-ушанках. Оживленно разговаривают, от души смеются, у многих в руках магнитофоны, транзисторные приемники. Они, естественно, тоже не молчат, и потому в салоне шумно, как в фойе кинотеатра перед сеансом. Судя по всему, это студенты, сейчас как раз начались зимние каникулы, и они разъезжаются из города по домам, в деревни. А может быть, едут куда-нибудь с концертной бригадой. Так или иначе, это молодежь, самая что ни на есть современная, не особенно стеснительная, но и не слишком уж развязная. Видеть хорошо одетых парней и девчат Николаю не в диковинку. Во-первых, он сам недавний студент, а во-вторых, таких молодых людей можно встретить в любом уголке города. Вот только раньше, в его студенческие годы — как все же быстро меняется мода! — парни стриглись коротко и даже в морозы форсили без шапок. И брюки носили узкие, не то что теперешние клеши. Ну, клеши еще ладно, а вот к чему тряпичные оборки на концах штанин? И откуда идет такая мода, что здесь красивого?

Другое дело шапки. Из ондатрового, реже кроличьего меха, а то и вовсе из барсучьего. Скоро, наверное, из бобровых шкурок шапки будут шить. Прямо бояре, а не студенты!

Что поделаешь, другие времена, другие песни. Вроде бы не так уж велика разница в возрасте, а как эти ребята не похожи на сверстников Николая. Эти родились попозже, не видели тех трудностей, какие пережил Николай и его поколение. Поколение военных и послевоенных лет.

Живо вспомнилось детство. Нечего есть, нечего надеть. Особенно зимой. Весной и летом легче было. Прибежишь, бывало, из школы — и сразу в поле, собирать оттаявшую прошлогоднюю картошку. Кое-как вытаскиваешь из вязкой сырой пахоты ноги, а все же бродишь, ковыряешь землю палкой. Вытопчешь не один гектар, пока наберешь ведро: весна — не осень, ищешь случайно оставшиеся в земле картофелины. Сил нет тащить тяжелое ведро домой, а все же несешь. Отдохнешь, поразомнешь онемевшие красные пальцы — и опять несешь. Вечером придет с работы мать, промоет, очистит эту картошку от тонкой, податливо отстающей кожуры, провернет на мясорубке — и получается картофельный фарш. Черный, с кислинкой, ни с чем не сравнимый. Проснешься утром, а на столе дымится горка запашистых, рассыпчатых лепешек. И не было в ту пору ничего вкуснее их…

А что носили? Шапка и воротник кафтана из собачьего меха. Варежки тоже из собаки. Все шил сосед Федор Прокопьевич. В те годы он ел собачатину. Когда ни зайдешь в его дом, всегда на столе в большой сковороде жареное собачье мясо. Садись и ешь сколько угодно! Николай ел, и не раз. Ничего, мясо как мясо. Разве что псиной попахивало. Но из-за тех воротника и шапки на собачьем меху он стал посмешищем в деревне. Ребята дали ему собачье прозвище: Жучка. Была такая собака в деревне, потом ее не стало… По шапке, по воротнику ребята и узнали Жучку.

Вспомнив детство, Николай невесело улыбнулся и посмотрел на меховые шапки без зависти. Нет, не надо ему такую — поносил…

Напротив сидят двое пожилых. Наверное, муж и жена. Молчат, подозрительно рассматривают ребят. Бабка, закутанная в шаль, иногда скорбно качает головой, дескать, до чего дошла молодежь. Ее бы воля, то всех бы подогнала под свой аршин: остригла, сбрила парням бороды, с девчат содрала бы брюки и заставила надеть длинные до пят, как на ней самой, юбки. В общем, все бы сделала так, как было у них, у стариков. Видимо, старость не понимает и не признает молодости иной, не похожей на их далекую, свою.

Тракт добрый, автобус катится ровно, без толчков и тряски, завихряя за собой снежные шлейфы, а телеграфные столбы по обочине бегут и бегут нескончаемой вереницей. Николай радуется быстрой езде, заснеженным полям, предстоящим встречам с земляками, и на душе у него светло и безоблачно, как перед праздником. «Домой, домой, домой!» — тихо ликовало сердце. «Скоро, скоро, скоро!» — в такт ему поскрипывало мягкое сиденье.

Однако и в самом деле скоро сходить. Не прозевать бы. Бот будет еще один поворот — и, можно считать, приехал. От него до деревни останется всего каких-нибудь семь километров.

Он встал, снял чемодан и, перехватываясь свободной рукой за поручень над головой, пошел к передней двери. Через ветровое стекло узнал знакомый отвороток. Тронул водителя за плечо.

— Притормози чуток, я выйду здесь.

Спрыгнул на стылый, отполированный колесами асфальт, подождал, когда отъедет автобус, и, помахивая нетяжелым чемоданом, легко зашагал по проселку, только что подчищенному грейдером.

Ноги сами несли вперед. Ни встречных, ни попутчиков — ни души кругом. Сизой сталью отсвечивают следы санных полозьев; морозный воздух приятно холодит разгоряченное лицо. Вдохнешь поглубже — и кажется, будто глотнул родниковой воды с кусочками льда. Аж кончики зубов ломит.

Хотя на исходе декабрь, снега в полях маловато. Только вдоль расчищенной дороги по обеим сторонам дыбятся высокие снежные заструги.

Николай остановился. Куда ни глянь — поля и поля. Ослепительно белые, искрящиеся под солнцем. Лишь впереди синеватыми призраками вздымались над снегами деревья. Откуда они? Ах да, это те самые молодые дубки да ели, что тесной гурьбой поднимались по берегу оврага. Вон как они вымахали! А сразу за оврагом тремя прогонистыми улицами начинается его родная деревня Курыкумбал.

Николай так ясно представил и деревню, и глубокий овраг, в котором когда-то катался на лыжах, что от предчувствия близкой встречи с родиной, с далеким своим детством учащенно забилось сердце и повлажнели глаза. Он прибавил шагу и даже побежал небыстро, когда дорога крутой излукой незаметно потекла в ложок, под горку.

— Тпр-р-р-у! — вдруг раздалось сзади, за самой спиной.

Николай, не успев оглянуться, инстинктивно вымахнул на бруствер, да так, что и чемодан отлетел в сторону.

— Тпр-р-р-у! Чтоб волки тебя съели!

Мимо метелицей промчался вороной рысак с избоченной в дугу шеей, с раскрытой скалозубой пастью, из которой ошметками летела в сторону пена. Ездок в просторном зипуне, парусом надувшемся за спиной, стоял в рост в расписных марийских санках и изо всех сил тянул вожжи.

— Тлр-р-р-у ты, окаянный! — еще раз услышал Николай звонкий голос.

Наконец, лошадь остановилась. Ездок оглянулся и… Николай увидел розовощекое от удалой езды, с черными, задорно сверкающими глазами лицо девушки. Из-под платка выбились разметанные ветром, тоже черные, волосы.

— Эй, человек, беги, подвезу! — весело прокричала девушка.

Николай не стал ждать второго приглашения. Схватив чемодан, побежал к санкам и, запнувшись за перекладину, неловко плюхнулся прямо на возницу.

— Тебе что, сани малы? — толкнула его девушка, все еще с непогасшим смехом в глазах.

— Извините, запнулся.

— Знаю вас! Всегда вовремя запинаетесь… Замерз, чай, садись рядом. Да не стесняйся, садись ближе!

— Чего мне стесняться? — захорохорился Николай. — Не замерз я. — И подумал: «Ну и девка, ну и хват!»

Девушка запонукала лошадь:

— Ну айда, Боронок, айда, милый! Ох и трудно трогать с места этого увальня. А уж если пойдет — нет никакой силы остановить.

— Не надо было останавливаться, — сказал Николай. — Я бы и пешком дошел.

— Неудобно как-то проехать мимо и не посадить такого видного из себя молодого человека… — в голосе девушки прозвучала совсем не обидная усмешка. Да и никак нельзя было обидеться на нее даже за голос — такой приятный, располагающий. — Почему пешком-то идешь?

— А кто мне подаст машину? — в тон ей ответил Николай и засмеялся, увидев близко веселые, полные озорства глаза своей очаровательной возницы.

— Так разве ты не из райкома? — удивилась девушка.

— Разве я похож на райкомовского?

— Очень даже… Только те все носят меховые шапки, а у тебя простенькая…

«Тьфу ты, заноза! Опять эти шапки! Как в душу глядит», — без обиды подумал Николай, но сказал другое:

— Зачем мне машина, когда я иду в родную деревню. Давно не бывал, посмотреть все надо.

В это время девушка так залихватски свистнула, что не только Воронок, но и Николай испугался. Лошадь аж подпрыгнула, с места рванула в галоп и так понеслась, что в ушах запет ветер. От мелькавших копыт сыпались комья стылого снега, они секли лицо будто песком. Скулы свело от набегавших ледяных вихрей.

— Ну, даешь! — восхитился Николай, закрывая лицо рукавом и придерживая шапку.

— Что даю? — наклонилась к нему девушка.

— Все! И свистишь, как соловей-разбойник, и лошадь гонишь, как на скачках.

— Так уж умею! — не без гордости прокричала она в ответ.

— Как зовут-то тебя? — тоже крикнул Николай, окончательно переходя на «ты».

— Меня, что ли?

— Ну кого же еще?

— Зовут Зовушкой… Не каждому знать. Подвезла — и на том скажи спасибо.

Николай не нашелся, что ответить острой на язык девчонке, поэтому промолчал, будто не слышал. «Ну и девка, ну и хват!» — еще раз подумал он.

Но вот показались и первые постройки, пухлые от снега белые огороды, обнесенные провисшими пряслами и плетнями.

— Останови-ка здесь, — попросил Николай. — Отсюда я пешочком пройдусь.

— Как бы не так! Попробуй, останови его теперь! — безнадежно сказала девушка. — Катись уж теперь до конюшни. В гости, чай, едешь, не опоздаешь. К кому в гости-то?

— Да хоть к тебе! — засмеялся Николай и обрадовался своей шутке: все же сумел уязвить «Зовушку».

Но ока и тут не растерялась:

— Айда, приходи! Водички у меня предостаточно. Хоть бочку, хоть две… Пей, веселись, гостенек! — И опять смех, звонкий, заразительный, проникающий в самое сердце.

Он звучал в ушах и в последний момент, когда Николай на ходу выпрыгнул из санок и с головой залетел в сугроб…

Выбрался из снега, отряхнулся, подобрал шапку. Санок и след простыл. Будто приснилось все…

— Ну и девка, ну и хват! — в третий раз, теперь уже вслух, подивился Николай и свернул на узкую тропу, ведущую прямо через огороды к ближайшей улице.

С трепетом и волнением подходил он к родному дому. Даже привстал на минуту, чтобы унять бой сердца, когда увидел до боли знакомую крышу. Потом увидел три окна, выцветшие наличники, покосившиеся ворота и большую клеть. А дальше виднелся черный рассохшийся хлев. Все на месте, все как было. Только стекла окон светятся пугающе ярко, совсем не по-зимнему, как в других домах. Значит, в избе такой же холод, как и на улице. И нетронутый снег у ворот. Лишь кошки да собаки наследили у изгороди.

Посте смерти матери Николай договорился со старшим братом Григорием не делить, не продавать дом. Он еще крепкий, может послужить многие годы. Заколотят окна досками — и пусть стоит. Кто знает, что их ждет впереди? Вдруг да кому-нибудь из них, а то и обоим, придется возвратиться в деревню. К тому же, если есть свой дом на родине, то и связь есть с родной землей. Так братья и поступили. Только не стали заколачивать окна, рассоветовал сосед Федор Прокопьевич.

— Зачем заколачивать? — рассудительно сказал он. — Люди мы свои, ничего не тронем и ребятишкам не дадим пакостить. Оставьте как есть, пусть смотрит всеми окнами, все веселее в деревне будет. А то уж сколько позаколачивали домов…

И правда, все цело. Даже трещинки на стеклах не видно. Хранят деревенские жители память и уважение к своим землякам, хоть и разметала их жизнь — кого раньше, кого позже — по всему белому свету. Три года Николай не был здесь, а будто всего три дня. Только вот тропки к воротам нет…

Николай хотел было зайти сначала к соседу, согреться, разузнать деревенские новости. Но потом раздумал. Зачем идти в чужой дом, когда рядом свой? Да и слишком велико было желание поскорее ощутить полузабытую атмосферу материнского крова, прикоснуться к вещам и предметам, знакомым с детства…

Глава вторая

Как в пустыне ценят воду,

Как огонь берегут в темноте,

Верь, так и ты нужна мне.

Как живая вода, даешь ты мне силу,

Освещает дорогу твое доброе имя,

Но узнал это я, когда тебя нет…

Максим Емельянов

Чемодан стоит посреди избы, Николай сидит на длинной лавке. Той самой, которую видел во сне. Медленно поглаживает ее окоченевшими руками. Весь правый угол у окна занимает огромная русская печь, напротив нее — маленькая кухонька, отгороженная дощатой крашеной стенкой. Дверей в кухню нет, просто оставлен у печки узкий проход, прикрытый ситцевой занавеской. На стенке в узорных рамках развешаны старые фотографии: отец, погибший на войне, которого Николай не помнит живым и знает только по этой фотографии, мать, близкие родственники, соседи. Есть и совсем незнакомые лица. Незнакомые для него, для Николая. А в общем-го почти все они родственники. Фотографии чужих людей мать не стала бы вешать.

К окну, выходящему во двор, вплотную придвинут большой массивный стол, мастеровито, на вечные времена сделанный когда-то еще дедом. Не одно поколение Воронцовых обедало за этим столом. Николай хорошо помнит, как вокруг него собиралась и их небольшая семья. Свято соблюдался старинный обряд: если нет одного, никто не приступит к еде. Ждут хоть малого, хоть старого. Сейчас стол стоит сиротливо и выглядит как бы даже лишним в этой нежилой холодной избе. На клеенке — пыль, толщиной чуть не в палец. Такая же пыль на полу, на полках, на заправленной цветастым одеялом кровати… Николай перевел взгляд на вешалку рядом с кроватью. Висит старая материна фуфайка, демисезонное пальто, побитая молью шаль… Будто только сейчас мать вышла в хлев управиться со скотиной, да что-то замешкалась там. Как все пронзительно знакомо, и как не увязывается с этим чувством застарелая пыль, нежилой подпольный дух, витающий в каждом уголке забытой избы! Наверно, и вещи, и дома старятся так же, как люди. Особенно, если они никому не нужны.

Николай чувствует, как постепенно теплеет, оживает его замерзшее тело. Даже руки вроде бы согрелись, и теперь он ощущает пальцами — уже не во сне, как в прошлый раз, а наяву — все щелочки и зарубки ка лавке. Видно, и правда, что и холодные стены родного дома обогревают своего хозяина.

Он встал, переоделся в материну фуфайку, нашел на печке подшитые валенки, обулся и вышел во двор. Отыскал в хлеву фанерную лопату, расчистил к воротам и к поленнице под навесом дорожку. Набрал беремя сухих до звона поленьев, занес в дом.

Давно не топленная печь дымила, выбрасывала искры, пламя ленивыми языками заблудше шарило по холодному кирпичному поду, не в силах найти дымоход. Николай, как это делала мать, побольше вытянул вьюшку, прикрыл заслонкой шесток. И сразу загудело, заухало в трубе, через минуту дрова объялись малиновым жаром.

Пока прогревалась печь, Николай сходил с ведром за снегом, поставил его ближе к огню. Не теряя времени, взял тряпку, принялся стирать пыль. В дому быстро теплело, стекла окон отпотели и заблестели чистыми слезами. Протер косяки, подоконники, а когда согрелась вода, вымыл пол. Немножко устал даже. Довольный, присел на лавку, осмотрел свою работу. Очень неплохо получилось, совсем как у матери.

— Вот так начинай жить, Николай Иванович, — сказал Николай самому себе и энергично потер ладони. Сделав губы трубочкой, выдохнул воздух. Совсем не видать пара, значит, уже комнатная температура, можно снять верхнюю одежду.

Звякнула щеколда, во дворе послышались шаги, затем кто-то у крылечка стал обметать веником валенки: швык, швык, швык. Без стука открылась дверь, и в избу, согнувшись, вошел Федор Прокопьевич. Николай сразу узнал соседа. Нисколько он не изменился за три года, разве что немножко похудел. И от этого показался Николаю еще выше, хотя природа и без того наделила его саженным ростом. Высокий рост Федора Прокопьевича подчеркивало и продолговатое лицо, и большой горбатый нос, и длинные, как вязиги, руки. На ногах у него были огромные валенки, на которые, пожалуй, ушло не меньше шести фунтов шерсти. Одним словом, все у него велико, впечатлительно. И потому нелепым кажется на могутном старике вытертый солдатский бушлат с короткими до локтей рукавами, наверно, с плеча сына. Да и он сойдет для старого человека, не все ли равно, в чем хлопотать по хозяйству?

— Что, думаю, из трубы у Воронцовых дым валит? Вона, оказывается, кто приехал! Сам Миколай Иванович! Надолго ли? Как живешь-можешь? — сыпал вопросами Федор Прокопьевич и безжалостно хлопал ручищей Николая по плечу.

— В отпуск приехал, дядя Федя, — сказал Николай, глядя на старика снизу вверх. И на всякий случай отступил от него. — Отдохнуть хочу дома, подышать деревенским воздухом.

— Вона что! — понимающе протянул Федор Прокопьевич. — Отдыхать — это дело полезное. Только какой же в деревне отдых? Вон наши девки в разные курорты, санатории отдыхать ездят. Доярки наши. Как лето, так и нет их. Приедут — и узнать нельзя: такие налитые, загорелые, как цыганки… А какой же отдых в деревне? Тут работать надо.

Николай вдруг почувствовал себя почему-то неловко, виновато пожал плечами, мол, у каждого свой отдых.

Федор Прокопьевич будто понял его, согласно кивнул головой.

— Надолго ли приехал?

— На весь отпуск. На месяц.

— Это хорошо. Не надо забывать родной дом, деревню свою. Родная земля, она тянет к себе, если ты настоящий человек. Вот у меня четверо своих, все давно взрослые. А рядом никого нет. Двое сыновей живут в Йошкар-Оле, один в Сибири, а младшую дочку прошлым летом солдат увез на Украину…

Федор Прокопьевич снял шапку, сел на табурет ближе к печке, собрал в горсть острый щетинистый подбородок. С горечью добавил:

— Да и пусть бы жили, у каждого теперь своя дорога, только что же они забывают родину-то свою? Уж не нас, стариков, бог с ними, родину, говорю! Девка, так та даже не пишет с Украины. Вишь, приглянулось там ей. Ну, а сыновья из Йошкар-Олы реденько наведываются. Вишь, близко тут. Да и то едут, чтоб увезти отсюда кой-каких продуктов. Мяса, скажем…

— Где они в Йошкар-Оле работают? — вставил Николай, чтобы как-то отвлечь старика от неприятного для него разговора.

— Один на каком-то заводе, а другой — в музее.

— Он что, научный сотрудник?

— Какой там сотрудник! — Федор Прокопьевич в сердцах даже сплюнул. — Хранителем каким-то! Ну, сторожем по-нашему, что ли!

— Значит, в деревне молодежи мало?

— А откуда ей здесь быть? Кончат школу — и айда куда-нибудь на сторону, хоть тем же сторожем, лишь бы не в деревне. Раньше разве так было? Попробуй-ка уйди из колхоза хотя бы на сезонную работу! Сразу урежут огород, а семье будут чинить разные препятствия. То в лошади откажут дрова вывезти, то покос вовремя не дадут, то еще что. И уйти-то было трудно. Не выпишут в сельсовете справку на паспорт — и все тут. Куда сунешься без документов? А теперь что? Дожил до шестнадцати лет, получай паспорт и езжай хоть на Сахалин’ Никто слова не скажет, еще даже похвалят, мол, поехал парень на такую-то стройку…

Федор Прокопьевич помолчал, потирая пятерней худую небритую щеку, подумал.

— Но вот что я тебе скажу, мил человек, — вдруг оживился он. — Скоро кончится это! Перестанут скоро бежать из деревни! Не только перестанут, а вернутся и те, кто по младости своей да по глупости удрал из деревни раньше. От чего теперь бежать-то? Сам посуди. Вот Пашка мой, который этим самым хранителем работает, получает восемьдесят рублей, а доярка Светка — триста! Да еще какую-то тринадцатую зарплату каждый год выдают, столько же, сколько за месяц зарабатывает. Дак ведь она — баба. И опять же при доме своем, со своей скотиной, со своим огородом, не ездит в город просить у родственников мяса или молока там. Она — сама себе хозяйка, даром что незамужняя девка! Вона жизнь-то какая нынче в деревне! А они, дурье, — в город!

Старик спять помолчал.

— Душа прямо болит, Миколай Иванович, что век свой прожил. Пораньше бы такую жизнь застать али сбросить бы годков десяток. Идешь по деревне — нарадоваться не можешь: дома у колхозников один другого краше, скотины во дворах полно, телевизоры у всех, мотоциклы, а то и машины вовсе. Бытовой комбинат построили, новый клуб, животноводческий комплекс. У нас ведь, Миколай Иванович, животноводство-то поставлено — как ее назвать-то? — на промышленную основу, что ли. В газетах даже про это пишут. Пошел раз посмотреть, что за комплекс. Ходил, ходил по корпусам, совсем обезножел, заблудился. Главное, понять ничего не могу: скотины много, а людей не видно. И кормят, и поят, и доят их машины. Вон, у Светки-то, слышь, восемьдесят или все сто коров. Уж не знаю точно сколько, но шибко много. И все одна управляется…

А какую мастерскую отгрохали? Теперь не надо трактора гонять на ремонт в город. Да только ли трактора — всю колхозную технику ремонтируют на месте. Да и чужую еще прихватывают.

Федор Прокопьевич хитровато сощурился, пристально посмотрел на Николая.

— В новых домах-то у наших колхозников, чай, не бывал? Не дома, а хоромы! По два да по три этажа в каждом. С балконами, террасками всякими. Дров не надо, батареи там греют, и обед готовить печку топить не надо — на газу варят.

Даже, грех сказать, по нужде на улицу бегать не надо — все в доме… Вона жизнь-то какая пошла, Николай. Иванович. Вот погоди, настанет время, когда в колхоз будут принимать только самых достойных. Наподобие тебя, умных да понятливых… Ох, как неохота старому-то быть теперь…

— Вы еще не старый, дядя Федя, — сказал Николай.

— Да как не старый, уже семьдесят годов стукнуло. Ну годы-то еще куда ни шло, силенка кой-какая сохранилась, а вот ума по нонешней жизни маловато. Хожу, смотрю на всякие строения, а сам болван болваном, не знаю что к чему. Куда вот я со своим понятием? Сейчас к этой технике нужны такие люди, как ты, Миколай Иванович. Молодые, башковитые. Инженеры, не ниже.

И приятно, и маленько неловко было Николаю слушать эти слова Федора Прокопьевича, и чтобы как-то отвести понятный крен разговора в его, Николая, адрес, он сказал:

— Посадить бы вас, Федор Прокопьевич, за стол надо, да нечем угощать. Вот пообживусь немного, тогда все будет. А вообще-то… — тут Николай вспомнил, что в чемодане у него лежит бутылка шампанского. Он взял с собой именно шампанское, а не водку и не коньяк, зная, что этого вина в деревне никогда не бывает. — Вообще-то у меня одна бутылочка есть…

— Не надо, Миколай Иванович. Придет время — выпьем, а сейчас ни к чему. Я ведь не за этим зашел. Давай располагайся, обживайся. Заходи ко мне. Возьмешь картошки, мяса. Сало хорошее есть. Недавно борова завалил. Не в город же ехать за продуктами. Заходи и бери без всяких денег. Для кого как, а для тебя не жалко, Миколай Иванович. Ведь все свое, не купленное. Слава богу, живем теперь…

Старше тяжело оперся клещнистыми руками о колени, встал. Обвел глазами стены.

— А дом-то твой еще век простоит. Помню, когда рубили, бревна были смолистые, одно к одному, тяжелющие, как камни. А сейчас и вовсе прокалились, прокипели смолой. Я бот у своего застреху на днях укорачивал, так все зубья из пилы повысадил. А мой и твой дом из одного леса в одно время рублены, — и он постукал для верности по косяку кулаком.

Федор Прокопьевич нахлобучил шапку, заложил одну руку за поясницу и, нагнувшись, вышел в сени. Николай проводил его взглядом и потом долго думал о нем. Да, старость — не радость. Но тут дело даже не в старости — куда от нее денешься, — а найдут ли эти старики при всем видимом житейском благополучии уважение и заботу от своих детей? От тех самых детей, которые называются нынешним поколением. Вот Федор Прокопьевич не нашел ее. И потому, наверно, с такой отцовской заботой тянется к нему, Николаю.

Дуб тоже растет, как человек. С побега, с росточка начинается. Годы, многие годы пройдут, пока он окрепнет, наберется силы, пустит глубоко в землю надежные корни. И уж тогда расцветет, даст плоды. Вокруг ствола появятся новые ростки, новые побеги. Это уже дети дуба-родителя. Своей тенистой листвой он бережно прикрывает их от палящего солнца. Но подрастут дубки, встанут вровень с родителем п начнут безжалостно застить ему свет, не ведая о том, что ему, старому, теперь больше, чем им, надо тепла и солнца. Так и у людей. Так вышло и у него, Николая…

Три года назад вот здесь, посреди избы, на двух табуретках стоял гладко вытесанный сосновый гроб. А в гробу, скрестив на груди руки, лежала мать. Лежала с ввалившимися глазами, поджав маленькие, пугающей белизны губы. О том тяжелом дне напоминает и фотография, которая висит тут же, на заборке, рядом с портретом живой матери. Кто же ее повесил? Наверно, тетушка Ведасей, соседка, давняя подруга матери. Тогда Николай так был подавлен горем, что не помнит, кто и фотографировал. Он вообще не помнит подробностей, к тому же уехал почти сразу после похорон, на другой день. И вот сейчас… Во всем скорбном лике матери видится Николаю упрек и неизбывная тоска по сыновьям. Без отца выходила, без отца поставила на ноги, а чем они отблагодарили? Выросли и разлетелись в разные стороны. Старший подался от колхозного послевоенного бесхлебья в целинный край на вольные земли, младший — в город. И осталась старая больная женщина одна, Снова слетелись сыновья, чтобы похоронить мать…

Николай представил, как мать ждала их. Что бы ни делала, чем бы ни занималась, а мыслями все время была с ними. Наверно, все глаза проглядела на дорогу. И верила, до последнего дня верила, что вернутся к ней ее дети.

Иногда она получала от них письма. Подслеповато щурясь, от волнения то и дело поправляя старые очки с тесемкой вместо дужек, сама старалась прочитать набегавшие друг на друга строчки, читала и перечитывала. А потом бежала поделиться радостью к тетушке Ведасей. «Скоро приедут, — наверно, говорила она, — который-нибудь да приедет…»

Но сыновья не приехали…

И опять Николай, как и в городе, почувствовал жгучую, ничем невосполнимую утрату. И презрение к самому себе. Ведь и сейчас-то приехал, можно сказать, случайно, не знал, куда деть себя в отпуске. Какой же ты сын, какой, наконец, мужчина?

В одной рубашке он вылетел во двор, захватил в пригоршни колкого снега, сыпанул на голову, на грудь. Не чувствуя мороза, долго стоял с мокрой леденеющей головой, пока не прошел приступ отчаяния, пока не перестало жечь сердце.

* * *

— Плохи, совсем плохи глаза мои, не вижу, кто ты, добрый человек. Подойди-ко поближе.

Тетушка Вздасей долго спускалась с печки, всунула черные костлявые ноги в обрезанные валенки, зашаркала в передний угол, к окну. Кое-как тащится, усохшая, как стручок, сгорбленная. Голова трясется, руки дрожат, нечесаные волосы свалялись в пряди не поймешь какого цвета — то ли пепельные, то ли белые.

— Сын Натарьи я, — сказал Николай, подойдя к старухе.

— Который же? Младшой, что ли?

— Младший.

— То-то признавать по голосу стала.

Она протянула прозрачные, будто восковые руки, ощупала плечи Николая, голову. Мутными, словно разбавленными глазами посмотрела в лицо гостя.

— Признала теперь, совсем признала. Миколай Натарьин… Ну так садись, Миколай, садись вот поближе ко мне, рассказывать буду, чо не забила. Памяти-то совсем, слышь-ко, не стало. Вот чо помню, то и расскажу.

Тетушка Ведасей нащупала лавку, потянула Николая за собой.

— Тяжко мне, Миколаюшко, в старости-то. Ведь совсем одна-одинешенька, как горошина, — сбивчиво повела жалостливый рассказ старуха. — Одинешенька, как и мать твоя, покойница… Памяти-то вот совсем не стало, тебя и то позабыла. А мать-то хорошо помню. Да и как не помнить, вместе ведь горемычили, как вы разъехались. Во сне все вижу. То еще молодую, в девках, то уже вдовую. К чему бы это, а, Миколай? Неуж и сама скоро помру? Да и пора, давно пора… О чем это я говорила-то? Господи, совсем памяти нету…

— О маме, о маме, — подсказал Николай.

— Верно, о Натарье начала. Дак вот, мать-то твоя хоть и хворая была, а все на ногах держалась. До самой смертной минуты на ногах. Только в последний день не смогла истопить печку. Я пришла ей пособлять. Принесла дров, затопила, поставила на плиту воду. Ты, говорю, полежи пока, а я поищу лекарство. Нашла в комоде какие-то таблетки — она их пяла от головной боли, — дала ей. Кое-как сглотнула, бедная, запила теплой водичкой. И уснула…

Старуха влажно прокашлялась, ощупывая впалую грудь, с минуту тревожно прислушивалась к сипам и хрипам, вылетавшим с дыханием, потом продолжила:

— Слава тебе, господи, думаю, полегчало. И полезла к ней на печку. Уж не знаю, сколько мы так вместе лежали, только проснулась я разом, будто кто тряхнул меня. Пошарила рукой сбоку — нет Натарьи, пошарила с другого — нет! Когда успела слезть с печки? Ужасть, как испугалась. «На-тарья, — закричала я. — Натарья! Куда ты девалась?» Никто мне не ответил. Только часы стукают на стене…

Свернулась это я живенько с печки, зажгла лампочку. Да так и обмерла: лежит твоя матушка ничком вдоль половиц, рученьки свои вперед вытянула. Хотела, видать, тоже свет включить, да не успела…

Тетушка Ведасей умолкла, вытерла передником мокрые глаза. Он не торопил старуху, да к не хотелось больше ничего слышать о смерти матери.

— Неужели нельзя было дать телеграмму, когда заболела? — с горечью спросил Николай.

— Не велела, батюшко, не велела. Не надо, говорит, их тревожить, они — молодые, своих забот хватает, не до нас, старух.

— Да как не велела, какие такие могут быть заботы, чтоб не приехать к больной матери! — почти крикнул Николай. И тут же пожалел, что не сдержался, опустил глаза, жестко смял в горячих руках шапку.

— А вот не велела — и все! — стояла на своем старуха. — А слово матери — слово божье. Она ведь смерть-то свою чуяла, как и я чую, все загодя наказала мне. Где похоронить, как похоронить, кого на поминки позвать. А одежу-то, в какую обрядить, сама заготовила. И платье белое, марийское, и платок, и тапочки белые… Только белые-то тапочки малы оказались, надели синие… Денег у ней триста рублей было. На книжку все откладывала — и ваши, что присылали, и с пенсии. На всем экономила, чтоб похоронили-то хорошо. Книжку-то, чай, видел? В столе она. Как наказывала, так и сделали, не обессудит покойница…

— Значит, чувствовала свою смерть, — тихо сказал Николай, раздумывая.

— Да как не чувствовала! Кошка — и та знает, когда помрет. Обе мы чувствовали, только не знали, кого она наперед заберет. Обе и готовились… Даже мечтали помереть вместе, в один день, в един час. Чтобы расходов меньше было… А она вон Натарью одну увела…

Старуха опять нутряно, с бульканьем покашляла, отдохнула немножко от разговора.

И у меня все припасено, — повторила старуха. — Доски для домовины на чердаке лежат — сухие, смолевые — одно загляденье! И обряд полный в сундуке… Ты понимаешь, о чем я? — вдруг уставилась старуха на Николая.

— Понимаю, тетушка.

— Ну, понимаешь, дак слушай. У меня ведь никого нет, кроме тебя. Пока жила с мужем, родить не успела. Ушел он на первую ерманскую войну да и сгинул там навсегда… Ну дак вот. Мать твою, Натарью, я спровадила, как она велела. А теперь я прошу тебя: проводи и ты меня в последний путь. Чтоб не чужие люди хоронили, а ты. И чтоб я сейчас же знала об этом. Ну дак чо скажешь?

Николай даже растерялся от такой просьбы, от пронзительного блеска глубоко запавших старушечьих глаз.

— Да что вы, тетушка Ведасей, рано говорить о смерти.

— Ничего не рано, знаю я, отвечай давай, чтобы спокойна я была.

— Ну… ну не оставлю я вас… Не оставлю в любом случае. Вы для меня теперь вместо матери…

— Вот и ладно. Спасибо, Миколай. Я тебе поверила. В сундуке одежда-то, говорю. Много одежи. Коя лишняя останется — раздашь соседкам. Ничего не оставляй. А дом передай колхозу. Денег у меня тоже много. Поболе, чем у твоей матери было… Там же, в сундуке… Сколь издержишь на похороны, сколь на поминки — дело твое, только не скупись, много у меня денег, а остатки отдашь в школу, ребятишкам. Пусть поминают старуху. Своих деток не было, чужих любила всю жизнь…

Старуха опять умолкла, прислушиваясь к хрипам в груди.

— И еще одна просьба будет к тебе, Миколай. Когда здоровая да сильная была, любила я работать, не сидела сложа руки. И в колхозе, и у себя дома. На огороде шибко любила работать. Да не овощ какую выращивать, а цветы. Много ли мне одной-то овощей надо? А цветочков насадишь — самой любо и людям приятно. Дак вот, Миколай, на могиле моей обязательно посади цветы. Ну хоть подсолнухов насей — и то ладно будет…

И тетушка Ведасей вдруг запела. Запела еле слышно, неожиданно мелодичным, дрожащим голосом. Протяжные слова старинной марийской песни будто квелые лепестки цветов облетали с бескровных, едва шевелящихся губ:

Ношу белый я платочек,

Ношу черный я платочек,

Никто шелковый не купит —

Никому я не нужна,

В землю лягу спать одна.

Не прольет никто слезинки,

Не стряхнет в траву росинки —

Никому я не нужна…

— Тетушка Ведасей, хватит причитать! — резко сказал Николай, поднимаясь. Сказал так, чтобы скрыть свою слабость, которая неодолимо растекалась по всему телу. — Не оставлю я вас, слышите, не оставлю!

Глава третья

Рия-рия, — на волынке играя,

Кто там прошел?

Тувудуп-тувудуп, — в барабан колотя,

Кто там прошел?

Отчего искривились лапоточки,

Кто наступил на них?

Отчего на губах твоих цвета нет,

Кто поцеловал?

Марийская народная песня

Сунув в карман бутылку шампанского, Николай вышел во двор. И сразу будто провалился в преисподнюю. Снежные вихри подхватили полы пальто, ударили по лицу, сквозящий холод проник до тела. В белой круговерти не видно было ни неба, ни земли, ни дорожки к воротам.

Ну и погодка! Еще вчера стоял ясный морозный день, с безоблачного неба холодно светило солнце, и льдисто сверкающие поля покорно стыли под негреющими его лучами. И вот запуржило, завьюжило…

В городе как-то незаметно бушуют бураны. Теряется, глохнет ветер среди огромных домов, а снег тут же убирают машины. Зато вольная воля ему в полях, на открытых проселках. Гуляет, свистит лиховей, по крыши заметая бани, овины, обреченно приникшие к земле низкие избы.

Преодолевая ветер, Николай пересек улицу, впотьмах отыскал ворота Федора Прокопьевича. С усилием открыл калитку — так ее замело снегом. Вытянув вперед руку и стараясь обо что-нибудь не запнуться, поднялся в сени. И все-таки запнулся: подвернулось под ноги пустое ведро, с лязгом покатилось по полу. И тотчас зажглась лампочка под потолком. Постучал в дверь, но не услышал привычное «войдите» — уж так туг принято, не спрашивать, можно, нет, когда идешь в гости, — вошел без приглашения.

— Сразу узнал, что ты, — сказал вместо приветствия Федор Прокопьевич. Он сидел на низком стульчике, обтянутом поверху залощеной кожей, и чинил валенок.

— По походке, что ли?

— Да нет, по привычке. Кто в марийской деревне стучится? Один ты. Забыл, парень, родные обычаи… Ну да ладно, прохода давай, будешь гостем. Снимай, снимай свои штиблеты, ишь, ноги-то на что похожи. У нас ведь тута нет тротуаров. Вот валенки тебе приготовил.

— Спасибо, Федор Прокопьевич, но я не замерз, — сказал Николай, а все же снял ботинки, поставил их к печке. Надел подшитые валенки-домокатки и неожиданно ощутил, до чего они теплы и ловки на ногах. Да и как было не надеть — столько доброты и радушия звучало в голосе хозяина.

Давно не был Николай в дому Федора Прокопьевича, с любопытством осмотрелся. Просторно, чисто. Койка застлана пушистым шерстяным одеялом, таким, какие часто встретишь в городских гостиницах, на одеяле — гора подушек. До самого полу свисает упруго натянутая кружевная простынь, сверкающая крахмальной белизной. На полу — разноцветные половики и тоже разостланы ровненько, без единой морщинки. Будто текут они от двери к окнам. Пройдись по избе — и не услышишь своих шагов. Да и сами хозяева свежие, опрятные, словно только что вернулись из бани. Федор Прокопьевич сбрил свою сивую щетину. Он и его жена степенны во всем, даже в разговоре. Делают потихоньку каждый свое дело и без необходимости не обронят ни одного слова. Вот и к Николаю хозяева сдержанны, не пытают вопросами и вообще будто не замечают его. Но это не от нерадения к гостю, наоборот; очень даже уважают и рады его приходу, а то, что ни о чем не расспрашивают — таков у старых марийцев обычай. Хочешь — рассказывай о себе сам.

Прямо на обеденном столе стоит большой телевизор. Диктор рассказывает о награждении Марийской республики орденом «Дружбы народов». Но передачу никто не смотрит. Федор Прокопьевич, после того, как отдал Николаю валенки, взял республиканскую газету «Марий коммуна» и углубился в чтение, а жена с самого начала хлопочет у печки.

Вот досада, Николай никак не может вспомнить имя жены Федора Прокопьевича. Как-то неудобно, но придется обращаться к ней «бабушка». Вообще-то она бабушка и есть. В деревне всех старых людей называют бабушка или дедушка. И до сих пор еще бытует привычка окликать немолодых женщин по имени мужа: жена Федора Прокопьевича, жена Миколая Васильевича и так далее. Назови-ка какую-нибудь бабку по имени — пройдет и даже не обернется. Вроде бы оскорбил чем. А вот о нынешних женщинах этого сказать нельзя. Попробуй-ка окликни сейчас молодушку, «Эй, мол, жена Эдика!», так она такое тебе сказанет, что и ответа не подберешь… Обидится, год не будет разговаривать.

— Бежит, бежит, говорю! — крикнул Федор Прокопьевич, не отрываясь от газеты. Жена проворно повернулась от кухонного шкафа, сняла с кастрюли крышку, помешала варево деревянным половником.

— А телевизор-то что не смотрите? — осторожно начал Николай.

— А чо его смотреть-то, вот в газете о том же пишут. Пусть побалакают вместо нас. Мы ведь, сам знаешь, не больно разговорчивы.

Федор Прокопьевич снял очки, потер заскорузлым пальцем глаза.

— А вручать орден-то, чай, из Москвы приедут? — и сам же утвердил: — Конечно, из Москвы. Ведь не что-нибудь — орден! Да и надо, давно надо наградить марийский народ. Заслужил он того…

Федор Прокопьевич любил пофилософствовать, не упустил случая сделать это и сейчас. И правда, почему бы не поделиться своими соображениями с новым человеком? К тому же городским, образованным. Но заговорил он неожиданно не об ордене, а о политике. Видно, только что прочитал что-то в газете.

— Вот ты скажи мне, Миколай Иванович, почему не проходят на земле войны? И живут вроде люди теперь уж не бедно, а все делят чего-то. Какие опустошения эти войны приносят, сколько горя! Не тут, дак там воюют. То в Европе, то в Азии, то в Африке. Не успели уняться американцы во Вьетнаме, затеял войну Израиль с арабами. Вот почему они не могут жить мирно?

Николаи не сразу ответил. Понимал, что слишком упрощенно мыслит старик. Для него существуют только два понятия — война и мир, зло и добро. И чтобы объяснить ему все сложные взаимоотношения государств и народов, не хватит не только вечера, но и недели. Да и объяснишь ли? Поэтому сказал как можно проще:

— Тут Израиль виноват. И даже не сам Израиль как государство, а военная верхушка, руководство страны. Оно ведет захватническую политику.

— Там хозяйничают фашисты, — решительно поправил Федор Прокопьевич. — А им всегда нужна война. Без войны они жить не могут.

— Тоже верно, — охотно согласился Николай, надеясь этим и положить конец беспредметному разговору. Но не тут-то было!

— Как не верно! — подхватил старик. — Очень даже верно! Вот я был на последней войне. Ой, что повидал-пережил — не приведи господь никому! И все фашисты. Я не встречал израильских солдат, но убежден, что они такие же, как гитлеровские захватчики. И замашки у них такие, и политика такая. А в Чили? В Чили что делается! Разве не фашисты свергли правительство Народного единства?..

Николай уж было приготовился слушать долгие выкладки и умозаключения Федора Прокопьевича о международном положении, но выручила бабка:

— Хватит тебе, старик, мозги забивать парню. Чай, не знает он без тебя, кто фашист, а кто коммунист.

Вежливо посторонне Николая локтем, она поставила на стол в большом эмалированном блюде горячий, обдающий аппетитным паром суп.

— Угощай давай гостя.

Незлобиво ворча на старика, бабка принесла в тарелке запашистый, еще теплый хлеб, положила расписные деревянные ложки. Федор Прокопьевич неожиданно легко смирился с замечанием хозяйки, умолк, будто проглотил слова, потянулся за хлебом.

— Давай не стесняйся, Миколай Иванович. Повечеряем. Баба, подай-ко из шкафчика-то!

Бабка подала мужу бутылку водки, выставила две рюмки. Тут же полезла в погреб.

— Может, суп-то тебе налить отдельно, в тарелку? — озадаченно спросил Федор Прокопьевич. — Теперь ведь, по-городскому-то, едят всяк из своей посуды, не то что в деревне. Чай, отвык от общего-то котла?

— Да нет, не отвык, — растроганно сказал Николай, вспомнив давний семейный обряд, когда все ели из одной большой миски. — Нет, нет, Федор Прокопьевич, будем ужинать, как заведено в этом доме.

— Ну и ладно, так-то лучше, привычнее.

Бабка достала из погреба соленые огурцы, грибы, квашеную капусту. Всего понемногу положила в чайные блюдца, поставила перед мужиками. А сама кротко встала у печки, скрестив на переднике руки.

— А ты пошто не садишься? — заметил Федор Прокопьевич. — И рюмку для себя достань. Уважь гостя, сегодня ведь у нас наподобие праздника.

— Конечно, конечно, — подхватил Николай, — что же вы, смотреть на нас будете? У меня для вас есть хорошее вино. — Николай встал, вытащил из кармана запотелую бутылку шампанского. — Как оно называется-то? Вон как: полусухое, игристое…

Бабка взяла из шкафчика еще одну рюмку, совсем маленькую, на длинной ножке-сосульке, поставила на уголок стола.

Пока Николай неумело раскручивал на горлышке бутылки проволоку, пока осторожно спускал из-под пробки газы, бабка и Федор Прокопьевич настороженно, не мигая, смотрели на Николаевы руки, и когда он плеснул в рюмку искристую, исходящую ароматными пузырьками влагу, оба враз облегченно вздохнули. И Николай догадался, что, видать, пивали старики такое вино, сейчас этим никого не удивишь, только вот, наверно, не все удачно вышло у них с открыванием бутылки и потому они так напряженно наблюдали за ним.

Федор Прокопьевич налил в стаканы себе и Николаю.

— Ну так за встречу, Миколай Иванович. За встречу на родной земле!

Дед и Николай сразу выпили, а бабка лишь помочила губы, притворно сморщилась, будто от зелья, и, прикрывая открытый рот уголком косынки, поставила свою рюмку на прежнее место.

— Ты давай не дури, баба, — хрумкая огурцом, сказал Федор Прокопьевич. — Говорю, у нас сегодня праздник, значит, выпить сам бог велел.

— Выпейте, выпейте, — поддержал Николай. — Это ведь — вино, слабенькое к тому же.

— Знаю, что слабенькое, да разве можно старухе наравне с мужиками пить, — попробовала отнекиваться бабка, но все же подняла рюмку и допила вино.

После второй стопки у Николая обнесло голову, и все потеплело внутри. Он с аппетитом закусил ядреными, в хорошем засоле рыжиками, взялся за ложку. А Федор Прокопьевич сразу захмелел, глаза у него посоловели, вилка в клещнястых пальцах стала непослушной, и он долго не мог зацепить ею гриб.

— Дак вот я тебе про войну начал, — вспомнил старик. — Сколько народу полегло на той войне! А наших, деревенских мужиков! Отца твоего И вала Афанасьевича сам и похоронил. Убило его разом, осколком от мины. Слова не успел сказать. В окопе-то я кричу: «Иван, Иван!», а он лежит и головы не поднимает. Я к нему…

Николай неоднократно слышал рассказ о гибели отца, но всякий раз слушал внимательно, будто впервые, давая выговориться старику, выплеснуть не проходящую с годами душевную боль старого солдата. И наперед знал, что Федор Прокопьевич обязательно сведет разговор к тому, что вот настоящих мужиков, на ком держалась деревня, перебили в войну, а нынешние как-то отошли от земли, подались искать счастливой жизни в городе, и некому теперь передать большое сельское дело.

Так и вышло. Едва закончив рассказ о том, как похоронил отца в том же окопе, Федор Прокопьевич без всякого перехода спросил:

— Ну что же ты, Миколай Иванович, потерял в городе-то, неуж для тебя здесь работы не найдется? Ведь отец-то ваш, складывая свою головушку за землю нашу, за страну советскую, за вас, за сыновей, наверно, надеялся, что вы продолжите его дело. А, Миколай? Что молчишь? Неуж ты не полка Воронцовых?

Николая всегда бередили такие упреки Федора Прокопьевича. Помнится, еще когда был студентом и приезжал к матери на каникулы, старик неодобрительно мотал головой и говорил: «Ох, Миколай, Миколай, боюсь, выучишься ты, да и забудешь свою землю. Все забудешь, оторвешься от нас. А не дело это. Думай сразу, хорошенько думай, как жить будешь».

Да только ли Федор Прокопьевич! О том, что он, Николай, необходим здесь, в деревне, больше во сто крат, чем в городе, говорила вся обстановка, все положение дел в колхозе — и то, что позарез нужны свои, местные специалисты, а не какие-то варяги, большинство которых как наказание отбывают здесь положенный после окончания института срок отработки, что они никак не связаны ни с этой землей, ни с народом; что нужны просто сильные мужские руки; что не случайно учат девушек водить тракторы и комбайны; и в конце концов надо быть слепым, чтобы не видеть, сколько в деревнях и селах одиноких девушек…

Все это Николай понимал и чувствовал, чувствовал сердцем, и если бы не твердил об этом Федор Прокопьевич, все равно бы думал так. А сейчас и вовсе больно было слушать упреки старика, ибо примерял он их не только лично к себе, но и к своему поколению.

— Давайте выпьем за вашу заботу о деревне, — сказал Николай без всякой торжественности и наполнил стопки.

За все время разговора бабка стояла у печи, не проронив ни слова, скрестив на груди руки и лишь изредка в знак согласия с мужем покачивая тяжелей готовой. А Федор Прокопьевич совсем расстроился ст высказанного, дряблые веки его обиженно покраснели, и он, отмахнувшись от закуски, глухо продолжил:

— Почему вот я о войне все толкую? Да потому, что она во мне сидьмя сидит и до смерти ее ни из памяти, ни из тела не вытравишь… Память — она больнее, чем тело, и никогда не заживет. А тело что, поболит да перестанет. Вот она, отметина-то о войне.

Федор Прокопьевич снял пиджак, выпростал из рукава рубашки руку.

— Пощупай-ко вот здесь, — и он потер ладонью свое плечо.

Даже через стол отчетливо было видно изуродованное багровым шрамом плечо старика, выпершую к ключице шишку.

— Ты пощупай, пощупай, не бойся. Это ведь не зараза какая, это память о войне.

Николай осторожно притронулся к плечу. Ощутил под рукой что-то каменно-твердое и мертвенно-холодное.

— Это кость, что ли, сюда свернуло?

— Нету там кости, вышибло ее, а щепки доктора повытаскивали. Осколок это, ходит он по руке туда-сюда, то совсем вглубь уйдет, под самую пазуху, то чуть ли наружу, как сейчас, не вылазит. И все ноет, ноет…

— Так сделать операцию, вытащить его, — сочувственно посоветовал Николай.

— Хе, вытащить! За тридцать-то лет давно бы вытащил, да нельзя. Нерв или сосуд какой-то в щель через него пророс, вот он ходит и таскает за собой этот нерв. Нельзя, говорят, убирать. Да и ладно. Теперь уж немного таскать его осталось…

Федор Прокопьевич снова потянулся к бутылке.

— Давай, однако, еще выпьем. Выпьем за то, чтобы ни вы, ни ваши дети не знали войны. И ты, баба, подходи, не сторонись мужиков, подходи, выпей. Вы ведь тоже, считай, военные были в ту пору. Все — и горе, и утраты, и работу на одном хребте тянули. Да еще нас ждали. Ждали даже тогда, когда и ждать-то уже некого было. Как твоя, Миколай Иванович, мать-покойница ждала своего Ивана. Уж и я пришел с войны, самолично рассказал, как убило Ивана, как похоронил его в окопе, а она все ждала. Они умеют ждать. Давай, баба, выпьем!

Но выпить они не успели: во дворе послышался шум, смех. Потом со стуком растворились сени, опять кто-то впотьмах запнулся о ведро, и открылась дверь в дом.

В избу клубами ворвался морозный воздух. В нем, размахивая длинными рукавами, бесновато закружились два привидения. В вывернутых наизнанку шубах, подпоясанные веревками, с берестяными масками на лицах, привидения кривлялись и приплясывали, постукивая по полу батогами. «Ряженые», — догадался Николай.

Сколько таких ряженых Николай повидал в детстве! Как только наступало рождество, долгими вечерами по деревне из избы в избу ходили веселые скоморохи, потешая людей своими нарядами, шутками, плясками. Ряженые всем желали добра, были бескорыстны, и потому в каждом доме их встречали с радостью. Полузабытой сказкой повеяло от веселых пришельцев, и Николаю сделалось так отрадно, так светло на душе, что он не утерпел и по-мальчишески, как когда-то в детстве, захлопал в ладоши.

А ряженые рады стараться. Кружатся, топчутся, пристукивают палками, будто аккомпанируют своей пляске.

Но они чего-то хотят, так и напирают на хозяина. И вот один из них совсем вплотную подступил к нему, вытянул перед маской руки, бойко заперебирал пальцами. А пальцы-то гибкие, тонкие, с бледно подкрашенными ногтями.

Федор Прокопьевич понял, что от него требуется, не очень уверенно встал, вытащил из комода волынку. Подул в трубочку, наполнил пузырь воздухом, ловко прижал его локтями к груди. И полились из чырлыка[1] нежные, ни с чем не сравнимые звуки древнего, как и сам марийский народ, музыкального инструмента. «Тли-тил, то-ли, тло-о-о…» — пела волынка. «Ай-уй, то-ли, ли-и-и», — вторили ей скоморохи.

Совсем на лад пошло дело! Ряженые уже не кривлялись, не стукали палками, а плавно, в такт музыке кружились по просторной избе, кланялись хозяевам, ему, Николаю, негромко, задушевно пели. Вот так когда-то их бабушки и дедушки под эту волшебную музыку водили на цветочных полянах хороводы и была для них родная марийская земля полна высокого содержания…

Но вот волынка вывела чуть слышную последнюю ноту — и звук истаял, растворился. Остановились и танцоры. С минуту стояли молча, будто прислушиваясь к чему-то, а затем, как и водится, протянули к хозяевам ладони. Федор Прокопьевич и его жена положили на-ладони мелкие монетки. Николай не нашел мелочи, одарил танцоров большим круглым рублем. И теперь, еще раз глянув на их руки, окончательно убедился, что ряженые — женщины… Одна из них, та, что с крашеными ногтями, с поклоном приняла рубль, нарочито долго прятала его в глубокий карман, а потом стремительно приблизилась к Николаю и крепко-крепко обняла… И тотчас отпрянула, будто обожглась. Николай попытался схватить ее, сорвать маску, но ряженая, как кошка, отскочила еще дальше и погрозила пальцем: нельзя, дескать, узнал — хорошо, не узнал — еще лучше.

Ряженые совсем было направились уходить, но Федор Прокопьевич, опять-таки по обычаю, остановил их:

— Постойте-ка, постойте! Какие же вы ночные гости, если не ответите на мои вопросы? Вот скажите-ка, какой нынче уродится хлеб?

Ряженые с готовностью подняли руки выше головы — такой будет хлеб.

— А что вырастет в огороде?

Ряженые стали показывать, какие большие гурты будут в огородах картошки, огурцов, помидор, но жестами всего объяснить не смогли, и тут одна из них — все та же, с крашеными ногтями — торопливо заговорила звонким и, как показалось Николаю, знакомым голосом:

— Будут в этом доме полные сусеки пшеницы, двор полон скотины, погреба полны овощей. А у тебя, — она показала на Николая, — полон дом детишек…

И ушли. Опять в избу ворвался холодный пар, и опять в сенях загремело ведро. Прощальными колокольцами зазвенел под окнами смех.

«Полон дом детей! — весело подумал Николай. — Щедрая на посулы! Но где же я слышал этот голос, этот смех?»

— Всю избу выстудили, насмешницы, — незлобиво проворчала бабка, поплотнее прикрывая заиндевелую по углам дверь.

— Зато на душе теплее, — сказал Федор Прокопьевич. — Разве можно забывать марийские обычаи? А они не забыли. Молодцы, ай молодцы, девки! Ублажили, уважили. Будто и моложе стал. Редко ведь теперь, Миколай, такое-то у нас увидишь. Хоть бы самодеятельность какую сделали, что ли, чтоб совсем-то не забывать старые обычаи. В клубе, что ли, показывали. Как на праздник бы туда ходили. А теперь что? Зашел я раз в клуб-то ради любопытства — ну, насмотрелся сраму! Музыка — не музыка, вой какой-то. А как пляшут — и говорить совестно. Дрыгают ногами, крутят, прости господи, задницами, все равно что папуасы какие. Тьфу, срамота!

— Не нравится вам нынешняя молодежь? — осторожно спросил Николай.

— Не так ты говоришь — не нравится. Молодежь, она и есть молодежь. О работе ничего не скажу, хорошо работают. Особенно девки. Знают дело, и не лентяи. Только откуда в них вот эта дурь, вот эта мода папуасьи танцы хороводить, неуж своего-то, народного, в них ничего не осталось? Или мы не научили, проглядели когда, а, Миколай?

Глава четвертая

Словно сочный блин ячменный,

Сладок был мне дом родной.

Плача и держась за стены,

Расставались вы со мной.


С глаз роняя слезы градом,

Обнимали вы сестру,

Гнулись обе, стоя рядом,

Как березы на ветру.

Йыван КЫРЛЯ, «От радости пою»

Николай открыл стол, в ящике в углу нашел кожаный мешочек, перевязанный крест-накрест суровыми нитками. Бережно развязал. Старые облигации, сберкнижка. И письма. Много писем. Его, Николая, и брата Гриши, когда-то присланные матери, корешки денежных переводов, пожелтевшая, смятая в углах фотография. На ней запечатлена вся семья брата, соседи-марийцы. Там же и Ольга. Какая она сейчас? Наверно, давно вышла замуж, двух-трех детей заимела…

Положил фотографию на стол, прикрыл глаза — и все так отчетливо вспомнилось, будто вчера было. А прошло уже с той последней встречи с братом пять с лишним лет.

Ездил тогда Николай отдыхать в Узбекистан. Обратно возвращался на экспрессе «Ташкент — Москва». Поезд как раз проходил по тем краям, где жил брат. Нехорошо, конечно, проехать рядом и не навестить старшего брата. Да и обижаться Григорий будет, если не остановиться хоть на денек. Решение пришло сразу и бесповоротно. Сошел на маленькой станции с названием Джурды.

И начались мытарства. Двое суток караулил попутную машину, сто раз покаялся, что вышел. Ни уснуть, ни отлучиться, даже в столовую сходить нельзя: вдруг да будет оказия? Наконец, подвернулся грузовик. И еще почти полсуток трясся в кузове по бесконечной степной дороге. Пропылился так, что на зубах скрипел песок. Нестерпимо пекло солнце, от жажды и сухости покалывало горло. А дороге, казалось, конца не будет. Степь и степь, ни селения, ни дерева — глазу не за что зацепиться. От горизонта до горизонта качается волнами пшеница. И как только здешние люди успевают сеять и убирать эти хлебные моря!

Лишь к вечеру, вконец уставший и разбитый, добрался до поселка Талдыбай. У женщины-казашки спросил нужную улицу. Она по-русски не понимала. Кое-как, жестами и знаками, удалось объяснить.

— А-а, Воронцов! Гришка Воронцов! — обрадованно воскликнула женщина с сильным акцентом и указательными пальцами обвела свое почти круглое скуластое лицо: дескать, Николай похож на брата. И дальше уже пошел разговор, хоть и не очень понятный для обоих, но все же понимали друг друга. Женщина говорила то на русском, то на казахском языке, к тому же торопилась, безбожно искажая слова, и Николай понимал ее, пожалуй, больше по мимике и жестам, чем по рассказу. Расстались как давние знакомые, пожали на прощание руки. Доброта, участие казашки так тронули Николая, что досаду и дорожную усталость как рукой сняло. По первой встрече было видно, что живут здесь чуткие, приветливые люди.

Брата дома не оказалось. Встретили Николая три черноглазых мальчугана. Удивленно, даже испуганно, уставились на незнакомца, забыв свои игры. Николай обратился к ним по-марийски — не понимают, по-русски — тоже. Делать нечего, чтобы не смущать ребятишек, вышел во двор, сел на деревянный диван. Но ждал недолго, брату передали о приезде Николая, и он вскоре прибежал с работы, запыхавшийся, в блестящей от мазута робе. Бросился к Николаю с объятиями:

— Браток, браток, откуда ты взялся?!

Он долго тискал Николая и не скрывал слез радости, которые тут же, по-детски, размазывал тыльной стороной ладони по грязным щекам. Но минутная слабость от нежданной встречи прошла, Григорий резко отстранил от себя Николая, твердо посмотрел в лицо и засмеялся:

— Ну и возмужал ты, браток!

Зашли в дом. Мальчуганы, до этого затаенно наблюдавшие из сеней за отцом и незнакомым дядей, теперь смело подбежали к ним, повисли на шее отца. Быстро-быстро, перебивая друг друга, стали спрашивать его о чем-то по-татарски, кося угольные глаза на Николая. Брат им отвечал тоже по-татарски. Николай ничего не понимал и растерянно смотрел то на ^брата, то на ребятишек. Но как только Григорий кончил говорить, ребята враз подбежали к Николаю, схватили за руки, потащили в переднюю комнату.

— Мои сыновья. Видал, какие орлы! — с гордостью сказал Григорий. — Еще есть дочь. Старшая у нас. Ушла помогать матери.

О том, что брат женился на татарской девушке, Николай знал. Знал и о детях. Но вот то, что в семье говорят по-татарски, брат не писал. Думал, говорят или по-русски, или по-марийски. А вон как оно…

— Это Иван, — показал Григорий на самого маленького. — Дал такое имя в честь нашего отца. А это средний, Нурислан. по-нашему, значит, Руслан — так зовут отца их матери. Старшего из сыновей, вот этого героя, — брат потрепал сына по круглой кудрявой голове, — назвал в честь себя, что ли — Гришей. Григорий Григорьевич, стало быть. Ну как, звучит? А дочка у нас Алина. Одним словом, интернациональная семья! — Брат гоготнул своей шутке и похлопал Николая по плечу.

— А по-марийски говорить не учишь? — спросил Николай.

— В нашем поселке мало марийцев, но вообще-то есть. Попозже все здесь будут. Познакомишься. А жена говорит по-марийски. Какая жена, если не будет знать родной язык мужа? Я-то ведь хорошо говорю по-татарски. А в общем-то, конечно, дело не в языке.

В это время в дом вошла хозяйка. Она уже знала, что у них гость. Видать, торопилась, наскоро умылась: в волнистых прядях волос еще дрожат, посверкивают серебряные горошины влаги. В красивом цветастом платье, на ногах татарские сапожки — читэк. У невестки приятное лицо с солнечным загаром, большие черные глаза, опушенные длинными ресницами. Брови узкие, круто выгнутые, как два острых серпа расчертили высокий смуглый лоб.

— Здравствуй, Николай! — поздоровалась она по-марийски и протянула руку.

— Здравствуйте, Гульсара-енгай! — с нежностью сказал Николай. И ни с того, ни с сего ляпнул:

— Какая вы… красивая…

В груди у него стало жарко, почувствовал, как наливаются краской щеки. Как-то не так бы надо сказать.

Но из неловкости вывела Николая сама же Гульсара:

— Енгай… Это что такое?

— По-марийски жену брата так называют, — ободрился Николай. — По-русски, значит, невестка.

— Килен, — вмешался Гриша, объясняя уже по-татарски.

— А, понимаю, понимаю! — согласно кивнула Гульсара. — Килен-енгай-невестка… Хорошие слова. И звучат красиво. Только ты не сердись на меня, Коля, я еще плохо по-марийски разговариваю. Все время прошу Гришу: поедем да поедем на твою родину, сразу бы выучила язык. А то хвалит, хвалит свою землю, а самого даже в отпуск не вытащишь… — Она с притворной укоризной посмотрела на мужа.

— Работа держит, — как бы оправдываясь, сказал Григорий. — Все некогда и некогда. Вот подрастут ребятишки, тогда и съездим все вместе.

Гульсара начала накрывать стол, а Гриша позвал Николая во двор показывать хозяйство. Только что пригнали с пастбища стадо, и во дворе было полно скотины: две коровы, телка, бычок, две годовалые свиньи. Тут же диковато жались к загородке овцы, гагакали у корыта упитанные гуси, кудахтали куры. В просторном дворе было тесно от всей этой живности…

— Ничего, браток, живешь! — восхитился Николай. — Сущий кулак.

— Здесь все так живут, — не без гордости сказал Гриша.

— Но ведь надо прокормить такую ораву. Ухаживать за ней. И работать в совхозе надо. Гульсара-то ведь тоже не дома сидит!

— Не сидит, верно. Приходится крутиться. А как иначе? Иной раз до полночи места не находим. Утром ни свет ни заря опять на ногах. Ты же знаешь, я не бездельник. Люблю работать.

— Так-то оно так, но зачем вам столько скотины?

— А что я, хуже других? Говорю, что здесь все так живут. Да потом, куда девать хлеб, овощи? Ты видел, какие у нас поля? Это же бывшие целинные земли, урожаи невиданные! Комбайнерам дают зерна по четыре тонны бесплатно. Вот и идет оно на корм скотине… Ты-то хоть как живешь? Пошли огород, там потолкуем.

В огороде Григорий сорвал тяжеленный спелый арбуз, разрезал на части. Забыв о своем вопросе, заговорил о другом:

— Как-то еще дома купил я арбуз, ну, с капустный вилочек, не больше. Заплатил два рубля, а он весь зеленый. И думал, что все арбузы такие. Только тут понял, какой это солнечный дар. Посмотри, сколько их у меня! — Григорий широким жестом обвел огород. Действительно, на грядках из-под тучных листьев там и тут выглядывали крутолобые, матово лоснящиеся арбузы. — Здесь они совсем дешевые, пять копеек килограмм. Вот тоже скотину ими кормим…

— Я живу все так же, — напомнил Николай вопрос брата. — По-прежнему в Йошкар-Оле, в однокомнатной квартире. Пока один — хватает. И работаю все там же, на заводе электроавтоматики.

— Пора бы и жениться, браток, — Григорий хитровато сощурил глаза. — А чего тянуть? Ведь уже не восемнадцать лет. Работа есть, квартира тоже. Жены только нет.

— Успею. Не такой уж я старик. Да и невесту еще не присмотрел. — И вспомнил шутливое присловье: — Жениться, браток, не напасть, лишь бы женатому не пропасть…

— Тоже верно, — согласился Григорий. — Но если добрую жену выберешь — не пропадешь. Вот есть тут у нас одна. Молоденькая, толковая.

Николай промолчал, поэтому брат деликатно сменил разговор:

— В деревню нет желания возвратиться? А то смотри, и к нам можно. Неплохо живем, сам видишь. Специалистов с руками, с ногами заберут, дом бесплатный поставят, скотины наведут…

— Нет, Гриша, привык я к городу, да вроде бы и на заводе у меня дела идут неплохо.

— Это, конечно, так. Кому, как говорится, что: утке — озеро, ласточке — небо. Но я бы, например, не прожил в городе. Придешь с работы — что делать? Неуж только спать? А тут, глядишь, есть чем заняться, не заскучаешь… Ну да ладно, не подумай, что я тебя агитирую. Сам, чай, не маленький.

Григорий поднялся.

— Ты посиди здесь, ешь арбуз-то, а я пойду покличу наших. Уже воротились, наверно, с работы.

* * *

Как-то незаметно село солнце, быстро стало темнеть, а Григорий все не возвращался. Николаю надоело сидеть одному, и он вышел за ворота.

Дневная жара еще не спала. От прокаленной солнцем земли исходил горячий воздух, он ощутимыми волнами поднимался над поселком. Роса еще не пала, во всем чувствовалась усталость и истома, и Николаю показалось, что эти теплые воздушные волны, настоенные на запахах вызревших трав и хлебов, не что иное, как вздохи умиротворенной обильным плодородием земли. В бескрайней дали, и на западе, и на востоке, как звездочки в меркнущем небе, один за другим вспыхивали огоньки. Но они не стояли на месте, все время, лучисто мигая, двигались, и Николай понял, что в степи работают комбайны. А потом услышал и рокот моторов.

Людей на улице было мало — все еще работали на своих огородах. Лишь овцы бродили меж одинаковых щитовых домов да во дворах помыкивали коровы.

— Дядя Коля, а мы вас потеряли! — вдруг услышал он позади себя негромкий голос. Николай обернулся. На тропке у изгороди стояла высокая девушка. В густеющих сумерках он не видел лица девушки, но по тому, как она назвала его дядей, сразу догадался: Алина.

— Все собрались, вас ждут…

Николай зашел следом за Алиной в дом.

— Куда ты запропастился? — брат потащил его за руку в переднюю комнату. — Только что был в огороде — и как растворился!

Григорий подвел его к столу, немного наигранно представил гостям:

— Прошу любить и жаловать, мой лучший и единственный брат!

Гости учтиво поклонились, задвигали стульями, освобождая для Николая за столом место. Здесь были и молодые, и уже пожилые люди. У многих на коленях сидели ребятишки. Николай сразу очутился в центре внимания. Даже неловко себя почувствовал от многих, с любопытством рассматривающих его глаз. С удивлением услышал, что гости разговаривают и на русском, и на марийском, и на татарском языках. Никто не переспрашивал, не перебивал говоривших, видно, все хорошо понимали друг друга.

Николай не успел сесть, как к нему подошел мужчина, крепко, обеими руками пожал его руку:

— Здравствуй, здравствуй, дорогой землячок! Как узнал, что ты приехал, места не мог найти! Ведь, чай, не письмо пришло, а живой человек из родимого гнезда… Я уж десять лет как из дома-то. Ох, натосковался! В Советском районе жил, в Кукшэнере. Слыхал, чай?

— Нет, не слышал.

— Да не может быть! — искренне удивился мужчина. — Такую деревню — и не знать! Да вспомни-ка, вспомни, рядом с лесом стоит, в черемухах вся… Ну хоть в районе-то бывал?

— В районе бывал, а в Кукшэнере нет. Не доводилось.

— Все равно должен знать! — не унимался мужчина. — Раз на марийской земле родился — должен знать. Лучше нашей деревни на всем белом свете нет…

— Подожди-ка, Петр Спиридонович, не приставай к парню, — вмешался брат. — Он ведь городской человек, откуда ему знать про твою Кукшэнеру[2]? Мало ли деревень у нас на родине.

— Я и не пристаю, просто спрашиваю, — обиделся Петр Спиридонович. — Раз живет человек в Марийской республике, все обязан знать о ней. А о Кукшэнере и вовсе. Я вот когда уж из дому, а как закрою глаза, так и встает передо мной вся деревня: тесовые крыши, колодцы, черемухи, пересохшая речка, а за ней — горой поднимается лес. Сколько в нем грибов да ягод… Эх!.. — Петр Спиридонович хотел еще что-то добавить, но только махнул рукой, дескать, что там рассказывать, и, растроганный, сел на свое место.

Это был уже немолодой человек крепкой, широкой кости, с задубелым от ветров лицом и глубокими залысинами на загорелом лбу. Во всем его облике, манере разговаривать угадывался истинный мариец, волею судьбы занесенный в далекий от родины край.

— А о деревне Чашкаял слыхали? — в свою очередь спросил Николай. Спросил не без юмора, веселый смешок затаился на его губах. — Ну, в Сернурском районе которая?

Петр Спиридонович задумался, припоминая.

— Нет. Нет, не слышал про такую деревню.

— Ну вот, а говорите, «раз родился на марийской земле, должен знать». Большая ведь марийская земля, разве везде побываешь!

Шутка удалась. Все засмеялись, а Петр Спиридонович смутился, кашлянул в кулак, искоса поглядел на соседей, склонился к тарелке…

Но смущался недолго. Хлебнув раз, другой наваристых щей, он обрушил на Николая целый каскад вопросов: как теперь живут в марийских деревнях, какие изменения произошли за это время, что нового в Йошкар-Оле? И Николай, чувствуя, как тоскует душа у этого человека по родине, рассказывал. Рассказывал все, что знал и пережил сам. И сильным, и ущербным казался ему этот лишившийся родины человек. И чем-то он напоминал его самого, Николая… Во всяком случае, своими чувствами и устремлениями.

Невольно вспомнились давно прочитанные, но крепко запавшие в память строчки из стихотворения одного русского поэта:

Редкие березки.

Мох да мелколесье.

Человек без родины.

Что соловей без песни…

— Так почему вы уехали, раз тоскуете по родной земле? — проникновенно спросил Николай.

— Жизнь такая была. Вербовка, вербовка… Уж больно хвалили эти земли. Теперешние бы времена — нипочем бы не поехал. Оно, конечно, здесь тоже не худо, может быть, даже лучше, но все же… Да и как теперь срываться с обжитого места? Дом, хозяйство, опять же ребятишки…

Петр Спиридонович пристально посмотрел на Николая:

— Поди подумал, что я век здесь буду жить? Не-ет, милый! Как только подниму да выучу детей — а у меня их вон орава какая! — ничто меня тут не удержит. Сразу домой! На родине и помирать стану…

— Ну, хватит разговоров! — встал Григорий. — Соловья баснями не кормят. Давайте-ка за встречу, — и поднял граненый стаканчик.

Николаю досталось место в середине, между Петром Спиридоновичем и полненькой розовощекой девушкой с толстой пышной косой, перекинутой через плечо на грудь. Она, улыбаясь, услужливо поставила перед Николаем предназначавшуюся ему стопку.

— Спасибо, — машинально сказал Николай да так и замер, увидев ее глаза. Она смотрела прямо, с пронзительной любознательностью, будто хотела заглянуть в его душу. И сами эти глаза были прекрасны: чуть-чуть раскосые, словно вытянутые в уголках, глубокие и ясные, как ночное майское небо.

Николай одним духом опорожнил стопку, протянул было вилку к тарелке с закуской, но девушка опередила его — подала большой сочный кусок арбуза.

— Попробуйте, очень освежает, — все с той же улыбкой сказала она.

Хмель сразу ударил в голову, по жилам заструилось тепло, и особенно — так показалось Николаю — теплом отдавало с правого боку, где сидела очаровательная соседка…

— Как же вас звать? — наконец спросил Николай.

— Ольга, — с готовностью ответила девушка и опять улыбнулась, обнажая сахарно-белые молодые зубы.

Весь вечер она услужливо подавала Николаю то одну, то другую закуску, мило улыбалась, непринужденно говорила, будто знала его не первый вечер. И Николай легко и радостно чувствовал себя рядом с ней…

— Теперь бы спеть, — вдруг подал голос Петр Спиридонович. Он выпил всего одну рюмку, никакими уговорами не могли его заставить выпить больше, и все это время задумчиво молчал… Вот ведь интересно получается: один выпьет — и развяжется язык, что никакого останову нет, а этот — точно воды в рот набрал. Все о чем-то думал.

— Ну так начинай, — поддержал Григорий.

Петр Спиридонович расстегнул пуговку на вороте рубахи, облокотился на стол, подперев небритые щеки толстыми кулаками, и неожиданно мягким голосом протяжно запел:

И рубаха коротка,

И шовыр[3] короток.

Если редко буду надевать,

Скажут — бедная.

И друга нет,

И мужа нет…

Если буду выходить по вечерам.

Скажут — легкомысленная…

Как-то незаметно и очень в унисон подхватили женщины, и незатейливая марийская песня полилась, поплыла над застольем. И самое интересное, пели ее все: и марийцы, и русские, и татары. Видно, не раз бывали в этом доме.

Ой, мы на свете долго жили,

По свету много колесили,

Ой, сколько знали мы любимых.

Но первая несравнима…

Гости отложили вилки и ложки, отрешенно смотрели куда-то далеко-далеко, за стены дома, за поля, за степи, и каждый видел свое. Руки неподвижно лежали на коленях, на столе, беспомощные, непривычно ненужные. Песня, одна песня господствовала в доме и выражала все сразу: и думы, и надежды, и неизъяснимую печаль о чем-то утраченном. И соединяла всех одним высоким душевным настроем…

Но почему она так тревожит сердце? Вроде бы и слова простые, и мотив прост, а Николай видит, как у многих увлажнились глаза. И у самого спазмы сдавливают горло… Да потому, что песня эта о родине, а она у каждого своя, одна-единственная и неповторимая. Вот почему поют ее и марийцы, и русские, и татары…

…И где бы мы ни пропадали,

Каких чудес бы ни видали,

Один для нас чудесный край —

Родимый край, отцовский край…

Последние слова Петр Спиридонович аж выкрикнул и ударил могучим кулаком по колену. Не стесняясь, смахнул ладонью с глаз слезы.

Немного успокоившись, повернулся к Николаю:

— Вот ты смотришь на меня и, поди, думаешь: пошто это мужик плачет? Я и сам не знаю. Волнение какое-то у меня в груди происходит. Песня-то уж больно зазывная, своя, как родной ребеночек. Как запою ее, так сразу свою деревню увижу — слезы не могу удержать…

— Ну так поедемте домой, в ваш Кукшэнер, — сказал Николай. — Готов с вами хоть завтра.

Петр Спиридонович помолчал.

— Не то ты говоришь, парень. Не могу я сейчас. Понимаешь, не могу! Прирос к здешней земле основательно. Щедрая она, хлебородная… Человек не птица. Он прежде подумает, чем сделать. Почему птица каждой весной прилетает в свое гнездо? Потому что в другом месте не умеет выводить потомство. А мы вот с женой за это время, пока живу здесь, трек детей народили. Тогда мое гнездо, может быть, по всей земле. Только земля-то чтоб была своя, родная, наша…

Откуда-то принесли гармонь. Чубатый парень с въевшимся в кисти рук мазутом накинул ремень на плечо, избочил шею, лихо прошелся по пуговкам, подбирая мелодию. Вопросительно обвел взглядом сидящих. И заиграл плясовую на мотив дальних марийцев[4]. Танец этот нежный, плавный, неторопливый… Потом на мотив ближних[5]. А тут уж только успевай переставлять ноги да дробить каблуками! Поплясали и по-татарски. Но пожилые гости скоро устали, опять заняли свои места за столом. Молодежь начала танцы.

Николай смотрел на танцующих и отвлеченно раздумывал, как все же быстро у человека меняется настроение и как он сам при этом обновляется. Давно ли Николай чувствовал себя в этом незнакомом поселке заблудшим, потерянным и каялся, что заехал сюда. А теперь радуется. Радует все — и свидание с братом, его семьей, и такая трогательная дружба людей разных национальностей, и само гуляние, непринужденное и веселое. Особо радовала и вселяла тайную надежду встреча с Олей…

Она как бы угадала мысли, подошла.

— Может, станцуем, Коля? — просто сказала она и протянула обе руки.

Он быстро поднялся, обнял девушку за талию, и они счастливо закружились по комнате. Оля доверчиво прижалась к нему, прижалась так, что Николай ощутил мягкое прикосновение ее упругих теплых грудей. И все тело ее было горячо и податливо.

Она спросила:

— Надолго к нам?

— Еще не знаю, — неопределенно ответил Николай.

— Жаль…

— Что жаль?

— Да то, что не знаешь, на сколько приехал…

— Гм… Но я на самом деле даже не рассчитывал заезжать к брату. А теперь у меня уже и отпуск кончается.

— Жаль, — повторила Оля и печально улыбнулась своей милой улыбкой.

Чубатый парень нарочно долго играл, но вот и он устал, поставил гармонь на стул. Николай проводил девушку на место и только тут обратил внимание, что танцевали они одни. Все давно сидели и, конечно, наблюдали за ними. Николай смущенно оглянулся. Растерянно посмотрела по сторонам и Оля. Но тут же подняла лицо к нему, и он прочитал в ее решительном взгляде: «Пусть смотрят, нам-то какое дело!» Николай благодарно улыбнулся ей.

Было уже поздно, пожилые потихоньку расходились, поубавилось и молодежи. А когда ушел гармонист, откланялись и остальные гости. Осталась одна Ольга. Для порядка поговорила с хозяйкой, с Григорием, но потом, спохватившись, заторопилась и она:

— Ой, одна я загостилась! Бежать надо. Завтра-то раным-ранехонько вставать.

Николай не успел и слова сказать, как она выскочила за дверь.

Когда за воротами затих стук ее каблучков, к Николаю подошли вместе Гриша и Гульсара.

— Проводил бы ты ее, — сказал брат. — Хорошая девушка. Та самая, о которой я тебе говорил. Зоотехником работает. В общем, толковая девка…

— Стоит ли? — вяло сказал Николай. Сказал так и сам же пожалел, будто сделал дурной поступок. В самом деле, почему бы не проводить, тем более, что этого Оля явно хотела. Не нашелся, не догадался сразу, а теперь уже поздно…

— Ну, как знаешь, — обиженно протянул брат и через голову начал стягивать рубашку. — Куда тебя уложить, в комнату или на веранду?

— Лучше на веранду. Там прохладнее.

— Как знаешь, — опять сказал брат, и опять в его голосе прозвучало плохо скрытое сожаление.

Уже лежа на раскладушке, Николай все думал об Ольге. Действительно, хорошая она девушка и надо было бы ее проводить просто из элементарной вежливости. «Вот всегда у тебя так, — укорял себя Николай. — Слишком уж ты скромный и боязливый. Поступишь вроде бы правильно, а пройдет время — и уже каешься, жалеешь, что поступил именно так, надо бы по-другому. Но опять же, если хорошенько разобраться, то, пожалуй, правильно сделал, что не пошел провожать. Зачем на один-два дня заводить подружку, морочить девушке голову? Ты-то, может, пройдешься с ней и забудешь, а она о тебе будет думать. И, главное, зачем обманывать себя? Завтра, послезавтра ты уедешь отсюда и едва ли когда вернешься. Пусть живет себе своей жизнью. Эх, Ольга, Ольга…»

…Вот что вспомнил Николай, когда узнал на фотографии Ольгу. Между ними ничего не было: встретились, потанцевали — и только. И все же в душе остался глубокий след, большая теплая память. Кто знает, как бы сложилась его судьба, если бы он в тот вечер не был растяпой и проводил девушку до дому…

«Надо написать письмо брату. Сегодня же, прямо сейчас!» И Николай достал из чемодана бумагу.

Глава пятая

Гармонист,

Ну-ка дробь подавай!

Девушки,

Мне — места побольше!

Мало!!!

И-и-эх! — расправлю крылья!

Оптр-р-оп! — каблуки мои стучат!

Альберт Степанов, «Восемнадцатый год»

Николай каждый день топит в избе печь. Нет, не потому, что она выстывала за сутки — изба еще добрая — просто приятно сидеть у огня, смотреть на него и думать.

Что-то есть завораживающее в огне. Наверно, это идет еще от предков. Топит печь Николай всегда вечером. Сперва нащепает лучины, подожжет ее, потом накладывает крест-накрест поленья. Когда возьмутся поленья пламенем, он ставит поближе табуретку, садится и наблюдает за огнем, за ленивыми хвостами дыма. По странной ассоциации, понятной только ему, Николаю, он всегда сравнивает огонь с добрым и всемогущим человеком, бесплатно и щедро дарующим людям тепло и уют. А где уют и тепло, там горячая пища, хорошее настроение, светлые думы. Не случайно, наверно, предки обожествляли огонь.

Вот и сегодня вечером Николай сидел у печи с книгой в руках, которую, впрочем, не читал, когда в сенях послышались шаги. Без стука отворилась дверь, и в избу шагнул высокий парень.

— Сидишь? — спросил парень и протянул руку.

— Сижу, — улыбнулся Николай. Он вспомнил стародавний обычай марийцев не приветствовать при встрече словом «здравствуй», а просто спросить, что делаешь или куда пошел. Теперешняя молодежь, та, понятно, здоровается, да еще с этаким гонорком: привет, мол? А этот парень еще «не испорченный», счел неудобным нарушать традицию отцов. Но дело здесь, конечно, не в самом слове «здравствуй», лишь бы человек не прошел мимо, не спросив, чем занят ты или что намереваешься сделать. Такое участие вполне объяснимо: люди тут знают друг о друге буквально все, ни от кого не бывает секретов, и подобный ритуал приветствия как нельзя лучше отвечает их характеру.

— Сижу, — повторил Николай. — Вот книжку на сон грядущий хочу почитать. Садись и ты, чайком угощу.

— Нет, — отказался парень. — Только сейчас из-за стола. — И вдруг рассмеялся: — Ты, наверно, забыл меня?

Николай внимательно посмотрел на него.

— Юра, что ли?

Парень, смеясь, замотал головой:

— Так и знал, что с Юркой спутаешь! Витька я, а Юрка давно в армии. Офицер он. Похожи мы с ним здорово, да и пальто его ношу…

Николаю стало неудобно. Прямо позор — не узнать брата своего школьного дружка! Ведь так скоро всех односельчан перезабудешь. Ну, а о маленьких и говорить нечего: узнаешь разве что уж очень похожих на родителей, с которыми, как и с Юркой, вместе учился в школе. Давно, ой как давно это было!

— Ты не сердись на меня, Витя, что не узнал тебя, — смущенно сказал Николай. — Ты совсем пацаном был, когда я уехал из деревни. Как кончил школу, так и уехал. И, считай, что не бывал по-настоящему дома.

Надо же, и этот задел за больное!

— Не годится, Коля, забывать, — с укоризной сказал Витя. — Нет, не меня, я не в обиде, не годится, говорю, забывать родную землю, народ свой. Вот я о чем. Ну, а Илью-то хоть помнишь?

Николай наморщил лоб.

— Илью? Да, конечно! Илью хорошо помню. Как же! Трое мы и были неразлучные друзья — твой брат Юрка, Илья да я. А ты помнишь, как мы пообещали тебе принести воробья, да не принесли?

Николай с удовольствием предался воспоминаниям:

— Тогда тебе было года четыре. Мать ушла на работу и наказала Юрке присматривать за тобой. А нам захотелось поиграть в войну. Выманили мы Юрку из дому, а ты — в рев. Тогда я и говорю: «Сиди, мол, мы тебе настоящего живого воробья принесем».

Конечно, никакого воробья мы не принесли и вообще о тебе забыли. Ждал ты, ждал нас, на окошко забрался, посмотреть, где мы, да и вывалился на морковные грядки… Зато вечером нам досталось… Юрке, ясное дело, больше всех. Мать крапивы ему в штаны наложила, да еще ремешком прошлась…

— Это хорошо помню, — смеялся Витя. Смеялся и Николай.

— Послушай, — сказал Витя, — я ведь к тебе не просто зашел. Пойдем в клуб, а? Сидишь, как старик у печки, а в клубе парней не хватает. Пошли!

— Да неудобно как-то, я уж вроде не парень.

— Ну, ну, дядя нашелся! Ты ведь как будто не женат?

— Да нет пока.

— Ну вот и найду тебе невесту. У нас тут выбор большой. Свои, доморощенные… Собирайся, а то на улице нас ждут.

— Кто ждет?

— Девчата.

— Так что же ты один вломился?! Мороз ведь на улице!

— Стесняются. За руки тащил — не идут. Ты ведь теперь городской, вроде бы не нашенский… Давай одевайся быстрее!

Николай достал из чемодана костюм, рубашку, модный широкий галстук. Мигом нарядился. Хотел было, как и Витя, надеть валенки (как раз по погоде!), но как же при таком галстуке он пойдет в валенках! Надел щеголеватые черные туфли, привезенные, пожалуй, как раз на этот случай.

На проезжей части улицы стайкой толпились девчата. Толкают друг дружку, тихо посмеиваются. Но, увидев вышедших за ворота парней, умолкли и, взявшись за руки, направились в сторону клуба.

— Твоя здесь есть? — полюбопытствовал Николай.

— Есть, — с тайной радостью в голосе сказал Витя. — Вон та, с краю которая…

— Что они нас не ждут?

— Говорю, тебя стесняются. — И тут же крикнул: — Девочки, подождите!

Девчата хохотнули и побежали.

— Пугливые они у нас, скромные…

Парни тоже прибавили шагу.

Николай знал, что в деревне новый клуб, видел его — белокаменный, с широкими светлыми окнами — издали, а близко не подходил. И вот он перед ним. Не клуб, а дворец! Правда, не только коровники теперь строят в селах. И хорошо это, очень хорошо!

Невольно вспомнился старый клуб, стоявший на этом же месте. Одно название — клуб. А в общем-то низкий, холодный сарай. В зале всегда накурено, в проходах и меж скамеек — шелуха от семечек, окурки. Редкий вечер обходился без драки. Тогда трещали скамейки, вылетали рамы… Одна пьянь собиралась на танцы, порядочная молодежь и не ходила. Интересно, какова же сейчас сельская молодежь? И каков сам клуб?

С этими мыслями Николай и поднялся по мраморным ступеням в залитое неоновым светом фойе.

С любопытством осмотрелся. Направо — открытая раздевалка, с зеркалами, с никелированными дугами-вешалками и нигде не видно гардеробщиц; налево — застекленный буфет. Паркетный пол играет бликами от свежей натирки, ни соринки на нем. Впереди, под ярким мозаичным панно — широкая дубовая дверь, очевидно ведущая в зрительный зал. Народу еще не много. И правда, больше девушек. Сидят вдоль стенок на легких диванах, в креслах у журнальных столиков. Ведут меж собой негромкий разговор, незаметно постреливая глазами на окружающих. Николай чувствует на себе заинтересованные взгляды. Почти совсем нет девушек в марийской одежде, все в современных платьях, юбочках, подчеркивающих стройность фигуры, ног и другие прелести женского тела… Юбочки мини, платья мини, отливающие золотым блеском капрона, прекрасные, обнаженные до возможных пределов ноги, аккуратные туфельки — ну совсем девчонки такие же, каких постоянно встречаешь в городских театрах и дворцах культуры! И волосы у всех завитые, не то — пышно взбитые, у некоторых покрашенные в неестественные медно-розовые тона. Все это красиво и к лицу девушкам, только жаль, что теперь даже здесь не увидишь две тугие, свисающие до пояса косы — былую красу и гордость молодой марийки.

Ребята сняли пальто, шапки, неторопливо причесались и все под тем же обстрелом десятков глаз направились вдоль стен с развешанными на них портретами передовиков колхоза. Трактористы, доярки, шоферы. Почти никого из них Николай не знает. Да, основательно оторвался от родных мест, даже сверстников перезабыл… Больше портретов доярок. Ничего не поделаешь, в почете сейчас эта профессия. И в основном — молодые доярки.

Но вот этот портрет… Уж больно знакомое лицо. Николай подошел ближе, прочитал снизу: «Малинина Светлана, доярка второго отделения». Черные длинные волосы, ниспадающие на плечи, черные, с лукавой искоркой глаза, в уголках губ — приметные ямки. Брови выгнуты крылами ласточки, на излете тонкие, как те же крылья, одна бровь чуть-чуть приподнята, будто девушка удивилась чему-то да так и замерла. «Где же, где же я тебя видел?» — гадал Николай и вдруг вспомнил: «Зовушка!» Вспомнил недавний свой приезд, когда шел с автобуса и его чуть не сшибла санями лихая девица-атаман.

— Зовут Зовушкой, — сказал вслух Николай. — Вот ты, значит, какая!

В это время открылась дубовая дверь, и из зрительного зала повалил народ. Закончился последний сеанс. Пожилые пары, не задерживаясь, сразу же расходились. Вскоре в фойе осталась лишь молодежь, но теперь уже много. Как и водится, девчата теснились стайками, группками, нашептывали свои бесконечные секреты. Ребята держались обособленно, своими компаниями. Глядя на молодых людей, легко можно было определить, кто живет и работает в деревне, а кто приехал из города на побывку. Почти все городские девушки в модняцких расклешенных брюках, чрезмерно свободных на щиколотках и туго, будто резиной, обтягивающих бедра. Ничего, можно носить. Только не здешняя это мода, какая-то чужая, что ли, кроме того, не всем девушкам идут брюки. Вон той толстушке с белыми, как пена, волосами и задорно вздернутым носом-кнопочкой лучше бы, пожалуй, подошло пошитое в талию платье — оно бы как-то вытянуло девчушку, строже подчеркнуло неплохую в общем-то фигуру. Но что с нее взять, с этой, по всей вероятности, еще недавней школьницы, откуда ей знать все светские этикеты и манеры приличного тона? Одевается, как все: раз у подружки брюки — почему и ей не завести?

А вот подружке-то ее брючный костюм в самом деле идет. Высокая, ладная, в нем она будто литая и похожа чем-то на амазонку. Лицо смуглое, как у мулатки, взгляд твердый, характерный, а волосы причесаны без всяких излишеств, скромно и строго. И тоже совсем юная, лет семнадцать, не больше. Да, растет, подрастает чье-то сладкое горюшко… Верно, много же здесь красивых девушек.

Городских парней тоже легко отличить. И по манере развязно, даже нагловато держаться, и по жаргонным словечкам, и по подчеркнуто небрежной одежде. Вытертые до белизны или вовсе заплатанные джинсы, легкие, увешанные значками куртки, широкие ремни, всевозможные бляхи, нашивки, прицепки. Неотъемлемым атрибутом каждого — на джинсах, над задним карманом — кожаная фирменная эмблема, изображающая то ковбоя, то леопарда, а то и просто какую-нибудь мартышку.

Но главное отличие городских парней — это грязные, нечесаные гривы, кудельными лохмами свисающие до плеч.

Еще Николай приметил, что местные ребята и девчата одеты Лучше, более со вкусом, что ли, и оттого выглядят красивее, благороднее. Да и одежда их по цене дороже.

Один парень подошел к радиоле, положил на диск пластинку. Полились нежные звуки вальса. Но танцевать никто не стал. Нарочито громко разговаривают, смеются, всем своим поведением показывая, что, дескать, мы не таковские, это не наше и не для нас. Прыщеватый верзила с жидкой растрепанной бороденкой поставил на столик портативный магнитофон, вытащил шнур, соединил с радиолой. Все настороженно примолкли. В радиоле что-то зашипело, запотрескивало, и на этом звуковом фоне послышался до жути тоскливый протяжный мужской вздох: «О-о-о-ох!» Вздох был такой разнесчастный, будто у того человека умерла мать. Но нет! Еще не стихли притухающие звуки смертельной тоски, как тот же голос по-сумасшедшему заорал на все помещение на непонятном заморском наречии.

И тут началось! Парни и девчата будто только и ждали этого крика, как по команде повскакивали с мест, образовали крут. Нет, то, что происходило в кругу, при самом ярком воображении танцем никак нельзя было назвать. Прыжки, ужимки, приседания, не очень благопристойные позы, кривляния, выкрики — ну прямо ни дать ни взять ритуальная пляска забытого миром и богом какого-то первобытного африканского племени! «Э-э-э-э-эй-ра-ро-о-о!» — заходилась радиола, — «У-уйля-ля-ро-ра-а!..» — подтягивали «танцующие». Веяли нечесаные патлы парней, судорожно тряслись теперь уже растрепанные головы девушек, мелькали локти, коленки, стучали каблуки. Умаялись все, побледневшие лица блестели от пота, волосы прилипли к щекам, и не было времени, не было сил стряхнуть их…

Как-то еще в детстве мать возила Николая и Григория в Йошкар-Олу, в зоопарк. Навсегда остался в памяти грязный и печальный белый медведь в тесной железной клетке. Зверь с человеческими глазами, стоя на задних лапах, держась за решетку передними, как заведенный раскачивался и унизительно выклянчивал подачки. Того медведя было жалко. Жалко, что его навсегда разлучили с родным холодным севером, что страдает он от неволи, от жары. И что кланяться и качаться научился он тоже поневоле… Странную аналогию вызывало это далекое воспоминание при взгляде на дрыгающихся в экстазе ребят. Но жалости к ним не было, лишь рождалась пока еще не осознанная во всей глубине тревога. Это ли не глумление над своей национальной культурой?! И что самое обидное — ведь ребята-то не какие-нибудь залетные варяги, а наши, нашенские, марийцы и русские! Когда же, в какой лихой час они позабыли свое и переняли чуждые слуху и чувствам россиянина ритмы?

«Эх, — горько подумал Николай, — как жаль, что вы, молодые, в общем-то еще бестолковые люди, променяли напевные родные мелодии, плавные грациозные танцы на какие-то дергалки, дрыгалки и еще черт знает что! И кто виноват в том, что вам не привили, не раскрыли подлинную красоту и поэзию родного искусства?»

Вдруг сумасшедшая музыка оборвалась, словно захлебнулась. Пляшущие замерли с открытыми ртами, тяжко переводя дыхание. Виновником неожиданной остановки (да и вовремя!) был Витя. Он решительно подошел к радиоле и, явно давая понять, что хозяин пока здесь он, отключил магнитофонный шнур.

— Давай, Миша, нашу! — попросил он сидящего с баяном на коленях парня.

А Миша, казалось, только того и ждал. Мигом накинул ремень на плечо, во всю ширь растянул меха, начиная марийскую плясовую.

Первым вышел на круг Виля. Молодецки притопнул, подмигнул белокурой толстушке. И задорно запел:

В половицу одну топну,

А двенадцать заскрипят.

На одну взгляну девчонку,

А двенадцать загрустят…

К Вите присоединились еще трое парней. С гиканьем, присвистом, с веселыми припевками кружились парни, в такт музыке прихлопывая в ладоши. Казалось, ребята соревнуются в искусстве танца: кто ловчей, кто красивей, кто удалей — так заразительна была их пляска! А когда на круг вышли девушки, в удивлении раскрыли рты даже «городские», до этого со снисходительной ухмылкой наблюдавшие за пляшущими. Сметливый гармонист сменил мелодию, заиграл плавно и напевно, и пары закружились нежно и спокойно.

Вдруг среди танцующих девушек Николай увидел Светлану. Как же раньше не заметил? Да просто сейчас она не похожа ни на ту лихую «атаманшу», какой повстречал ее неделю назад на дороге, ни на ту, строгую и обаятельную, что смотрит с портрета. На ней белое марийское платье, красиво облегающее талию, низ подола изузорен цветными, затейливо вышитыми оборками. И только те же мягкие темные волосы послушно обтекали покатые плечи и спину. Легкая, почти невесомая, она кружилась с парнем, доверчиво положив на его плечо руку. И Николаю сделалось немножко грустно оттого, что танцует она не с ним. Что же сна так увлеклась, даже ни разу не взглянет на Николая? И кто он, этот парень? Впрочем, не все ли разно? Света, возможно, забыла ту мимолетную встречу на дороге, а если и помнит, то что это меняет? Она — здешняя, все ее знают, и она всех знает, и до него, до Николая, человека случайного, ей решительно нет никакого дела. Потому и не удостаивает внимания. «А все же она гордая, — отметил Николай. — И красивая…»

Наконец, Виктор натанцевался. Разгоряченный и веселый, подошел к Николаю.

— Ну, пойдем, познакомлю тебя с Зиной.

Чувствовал, угадывал Николай, что Зина — и есть та самая стройная «амазонка» в брючном костюме. Она приветливо глянула на Николая и протянула узенькую, почти детскую ладонь.

— Что же вы не танцуете? — просто спросила она, как старого знакомого.

— Да вот… не могу привыкнуть к обстановке… Я первый раз в вашем клубе, еще никого не знаю, кроме Вити… — Не очень последовательно ответил Николай и… за спиной услышал укоризненный голос:

— Ай-яй-яй! Нехорошо обманывать девушек! А разве меня не знаешь?

Николай круто повернулся. Перед ним стояла Светлана.

— Да, — смутился Николай. — Но ведь и имя-то ваше я узнал только сегодня… по портрету.

— На портреты не стоит обращать внимания, — небрежно махнула Светлана рукой. — Это штучки нашего рабочкома. Что-нибудь да придумают… Тебя-то Колей зовут, правда?

— Правда, — окончательно растерялся Николай.

— Ну, тогда пойдем танцевать, Коля!

Что-что, а такого оборота Николай никак не ожидал. Сразу на «ты», да сама и танцевать пригласила. Он оглушенно молчал и чувствовал себя так, будто на него выплеснули ушат холодной воды. Машинально переставляя ноги, он совсем не слышал музыки и несколько раз наступил на носочек туфельки своей партнерши. От этого терялся еще больше, даже, кажется, краснел, невпопад извинялся, но Света словно и не чувствовала его неловкости, весело болтала:

— Нарочно к тебе не подошла сразу, гадала: узнаешь, нет. Оказывается, короткая у тебя память… Я ведь сначала-то думала, ты — нездешний, потому, может быть, и обошлась с тобой грубовато… Это там, на дороге-то. Ты не сердишься на меня?

От таких простых слов Николай помаленьку приходил в себя, словно бы оттаивая, танцевал уже увереннее, смело привлек девушку ближе к себе.

— За что сердиться?! Просто ты меня тогда немного ошарашила своим залихватским видочком, ну и языком тоже… В общем, умеешь поговорить.

— Да, это я умею! — легко согласилась Света. — А что, молчать лучше?

— Да нет, терпеть не могу молчунов, — не совсем искренне сказал Николай, и сказал так скорей потому, что не нашел сразу другого ответа.

— Я, кажется, молола всякую чепуху. Но откуда я знала, что ты здешний?

— Ничего ты не молола, просто веселый был разговор, — успокоил Николай. — В общем, развеселила ты меня в тот раз.

— И в другой раз развеселила, — вставила Света.

— Это когда же?

— Ох, и память у тебя! Ну, когда рубль ты мне подарил…

— Вон что. Значит, это ты была у Федора Прокопьевича. Вот ведь, подозревал, что ты, а не подумал.

— Мы в тот вечер хотели и к тебе домой заглянуть, да уж поздно было. Пожалели…

«Пожалели!» — усмехнулся Николай.

— Чего улыбаешься? — посмотрела Света в глаза.

— Да так… В другой раз не жалейте. Рад-радехонек буду видеть вас в любое время.

— Ага, ловлю на слове! Придем, даже обязательно придем! А знаешь, кто был со мной? — девушка взглядом показала на танцующих рядом Зину и Виктора.

— Не с Виктором же?

— Фу, глупый! Конечно, с Зиной! Мы всегда с ней «рядимся», у нас с ней получается…

Света изучающе посмотрела на Николая.

— Прийти-то придем, только не скажу когда, а сперва приглашаю в гости к себе. На день рождения. Уж таких пирогов напеку для гостей! Придешь?

— Спасибо, но когда?

— Ровно через две недели.

— Гм… Пожалуй, не смогу. Я уже уеду.

— А ты не уезжай. Никуда твой завод не денется. Слышишь, не уезжай! — при этих словах Светлана привстала на цыпочки и посмотрела Николаю в глаза так повелительно, что он неожиданно для себя пообещал:

— Ладно, если просишь — не уеду.

— Вот и хорошо! — обрадовалась девушка и нежно приникла к груди Николая.

Во время танца, как бы ненароком, Николая несколько раз задевал локтем Витя, мол, посмотри, какая у меня невеста. Зина действительно была просто красавица, да и сам Витя — парень что надо. Статью, молодой красотой, манерой держаться среди молодежи и даже танцевать как-то по-особому и мило они как бы дополняли один другого и, наверно, от этого казались похожими. Светлана смотрела на них с неким оценочным пристрастием, и в ее немного ревнивом взгляде читалось: «Ну и что, а мы чем хуже?»

Незаметно время подкралось к двенадцати часам. Замигали светильники, предупреждая, что танцы кончаются. Молодежь неспешно начала одеваться, пары потянулись к выходу.

Света тоже поднялась со скамеечки, где они отдыхали после танца.

— Ну, я пойду, — сказала она. — Мне еще с девочками поговорить о работе надо.

«Неужели не хватает дня поговорить с девочками о работе?» — с сожалением подумал Николай, но возражать не стал, галантно проводил Свету к подружкам. И снова сердце кольнуло ревнивое подозрение: «Нет, тут что-то не то, у нее есть провожатый. И не просто провожатый, а хороший друг, может быть, жених даже. Это наверняка тот высокий парень».

И правда, как только девчата вышли — и парня не стало. Да и Виктора не видно было, тот, конечно, ушел проводить свою Зину.

Николай один вышел на улицу. Темно, морозно. По сторонам, по тропинкам и дорожкам, затихают, удаляясь, шаги. «Скрип, скрип», — тоскливо отдается в ушах. Побрел и он к дому.

И вдруг тишину разорвал звонкий, залившийся колокольчиком смех. Света! Неужели еще кто-нибудь умеет так счастливо и заразительно смеяться?

Глава шестая

И не ждал я,

И не гадал я,

Когда посадил сонимак[6],—

Увянет, мол, он.

И не ждал я,

И не гадал я,

Когда подружился с милой, —

Разлюбит, мол, она.

Горевать ли мне.

Думать ли мне,

Когда увял сонимак?

Одна разлюбила,

Ушла к другому.

Может быть, радоваться мне?

Валентин Колумб, «И не ждал я»

Еще с вечера Николай взял у Вити лыжи и сегодня рано утром прямо со двора направился на прогулку в сторону леса.

Потеплело. Небо светлое, просторное, дали видятся объемно, как сквозь увеличительное стекло. И ветра нет. Заиндевелые березы стоят, словно девушки-недотроги в белых пуховых шалях. Чуть прикоснешься — и сыпанут они на тебя легким, сверкающим серебром. Снег твердый, зализанный ветрами и тоже сверкает мигучими искорками. Хорошо держит он лыжи, даже в лесу не проваливается. Не денек, а подарок!

Издали сосновый бор казался синим, но как только Николай вошел в него, расцвел в лучах поднявшегося солнца чудным многоцветьем. Ало светились высокие вершины сосен, изумрудом отливала хвоя, блескучим янтарем и медью поигрывали прямые, как колонны, открытые солнцу стволы. На зеленых, истомленно выгнутых ветках нависли тяжелые пласты снега. Искрятся опушенные инеем липы, рябины, молодые дубки. Не только лес, а весь воздух вокруг горел и посверкивал мириадами снежных кристалликов.

Чародейкою зимою

Околдован лес стоит…—

вспомнил Николай проникновенные тютчевские строчки.

Скатился в ложок — и на заснеженном кустовье увидел стайку снегирей. Восемь, девять… двенадцать птичек! И не пугливые совсем, сидят, не шевельнутся. Подъехал ближе — и замер в радостном удивлении: не снегири, а гроздья калины!

Николай воткнул палки, сорвал тяжелую, льдисто позванивающую кисть ягод. Положил несколько ягодок в рот. И сразу почувствовал полузабытый кисло-терпкий привкус. «Давненько же я тебя, милая, не пробовал», — подумал он, припоминая далекое детство. Нет, калина сейчас не так горька, как в конце лета. Прокаленная морозами, стала нежная, как малина, и от того еще более приятна. Правда, горчинка все-таки есть — на то она и калина, — но такое угощение зимнего леса не сравнимо ни с чем. «Калина сама себя хвалила: я с медом хороша», — вспомнил Николай народное присловье и тут же сделал поправку: «А без меда и того лучше».

Набил ягодами карманы, наелся, аж замерз. Хотел было еще в шапку нарвать, да пожалел: уж больно украшает она зимний лес. И птицам надо оставить, а то зима на исходе, скоро потянутся кочевьями в родные северные края снегири да свиристели, и тут калина придется им в самую пору. А вот и они, легки на помине! Теперь-то это уже настоящие снегири — перелетают с куста на куст, тихо, нежно окликают друг друга: «Рюм, рюм, рюм». «Не потеряйся, не отстань!» — слышится в их однообразной перекличке.

К снегирям подлетели синицы. В морозы они крутились в деревнях, поближе к человеку, обшаривали сараи, стены домов, заглядывали в окошки, а как потеплело — живенько в лес. Теперь можно поискать насекомых и под корой деревьев.

Чижи-неунываки зелеными пухлявыми шариками повисли на ветвях берез. Чуя скорую весну, весело тенькают, обирают березовые сережки — лучшее их лакомство.

До полдня Николай пробыл в лесу, смотрел, наблюдал, любовался, осязаемо ощущая свою кровную связь с ними. Все виделось и воспринималось как бы заново, будто он давно и безвозвратно потерял эту, дарованную самой судьбою благодать и вот нежданно-негаданно обрел ее вновь. И чем больше он об этом размышлял, тем отчетливее понимал, что не сможет просто так, без душевной боли, уехать отсюда. Потому что чувствовал себя частицей этой благословенной земли, без которой жизнь его никогда не будет полноценной и благополучной.

С такими мыслями он и повернул в поселок. Но домой не спешил, решил взглянуть на животноводческий комплекс, который так нахваливал Федор Прокопьевич.

И действительно, даже его, инженера, поразило то, что он увидел в первом же помещении. Не какой-то коровник, а цех, настоящий производственный цех! Скорей всего, здесь готовят корма. Кругом механизмы, пульты, сигнальные лампочки. Дружно гудят моторы, ползут транспортерные ленты. И ни одного человека.

Минуя увешанный графиками коридор, вошел в другое помещение. Оно еще больше первого. Это и есть коровник. Но как он не похож на тот, который остался в памяти с детства. Буренки чистые, будто вымытые, позванивая цепями, неохотно отрываются от еды, с любопытством смотрят добрыми глазами на незнакомого человека. Ой, сколько их! Один, второй, третий ряд. И еще один, за длинной эстакадой, на которой сушатся опрокинутые вверх днищами фляги. Последних коров и не видать — такой большой цех. Автоматические поилки, доильные аппараты, прозрачные стеклопластиковые трубы. По ним, должно быть, транспортируется молоко. Наверно, вон туда, в те огромные белые емкости. Прав Федор Прокопьевич, не ферма, а целая фабрика. Но где же все-таки рабочие?

Направился уж было к выходу — может, нельзя здесь находиться посторонним, — как вдруг услышал откуда-то сверху голос:

— Девчата, гость у нас!

Николай поднял голову. По лесенке, ведущей от двери на втором ярусе цеха, в белом халате спускалась девушка.

«Да ведь это Зина!» — обрадовался Николай. Девушка быстро подошла к нему, как и в тот раз, в клубе, протянула маленькую ладонь. На лице ее светилась приветливая улыбка. Стали подходить другие доярки, которые, оказывается, были тут же, на своих рабочих местах, но Николай их не заметил.

— Значит, решили посетить нашу ферму? — заинтересованно спросила Зина.

— Да вот зашел, — развел руками Николай. — И прямо растерялся. Столько у вас здесь всяких премудростей!

— Что вы! — засмеялась Зина. — Это вам с непривычки так показалось.

С доярками подошла и Света. Какая она каждый раз непохожая! Как и все, в халате, туго перетянутая пояском, в легкой косынке, розовощекая, полногрудая, с призывно мерцающими шаловливыми глазами.

— Ну, здравствуй, отпускник, — сказала она после того, как придирчиво оглядела Николая и послушала, о чем он толкует с подружкой. В голосе ее прозвучала самонадеянная уверенность, дескать, я знала, что ты придешь сюда.

— Здравствуй, — ответил Николай, тайно радуясь ее красоте, обаянию. — Вот, принес вам, — и он стал вынимать из карманов карминно-красные гроздья калины. — Вы только попробуйте…

Девчата, как диво-дивное, осторожно взяли ягоды, так же осторожно каждая положила по ягодке в рот.

— И правда, нисколько не горькие! Вот не думала! — удивилась Света и, подняв над лицом гроздь, смело захватила алыми, как сама калина, губами уже несколько ягод.

— Что же мы стоим тут, среди коров? — спохватилась Зина. — Пойдемте в красный уголок.

— Иди, иди, не укусим, — озорно подтолкнула Николая Света. — Молочком парным попотчуем…

* * *

Вечером Николай вышел на условленное место, где договорился встретиться со Светой. Как никогда волновался, то снимал, то надевал перчатки, беспрестанно поглядывал на часы, хотя времени до встречи было еще много. Еще бы не волноваться, столько надо сказать, сказать искренне, убедительно, чрезвычайно важное, и от ее ответа будет зависеть, возможно, вся дальнейшая жизнь Николая. Такое решение пришло не вдруг, не сразу, оно росло и зрело в нем, но все не хватало чего-то. А сегодня он понял: час этот настал. И причиной тому была Света…

«Ну где же она, неужели обманула, не придет?» — кольнуло подозрение…

«Нет, должна прийти, обязательно придет. Когда хотят обмануть, так серьезно не говорят: «Ладно, ровно в восемь».

Николай прошел до размашистого высокого тополя, вскинувшего к звездному небу густую сеть узловатых черных ветвей. Вот сюда она должна подойти.

Опять посмотрел на часы, прислушался, не слышно ли скрипа снега под каблучками. Нет, не слыхать. Только доносится из мастерской монотонный стук движка да в ближнем дворе сонно побрехивает собака. Постоял у тополя, направился по тропке к дороге.

И вдруг:

— Тпр-р-р-р-у-у! — раздалось за его спиной.

Николай отпрянул в сторону… и стыд обжег уши: в двух шагах от него стояла Света и звонко смеялась.

— Здорово же ты боишься лошадей! Горожанин ты, горожанин!

— Ну зачем так! — смутился Николай. — Ведь и правду с ума свести можешь.

Света стояла перед ним не в сапожках, как он предполагал, а в валенках (потому и подошла неслышно), в короткой бараньей шубейке, отороченной понизу белым мехом, в черной марийской шали с длинными кистями, руки были засунуты в широкие, тоже отороченные белым мехом рукава. Счастливое лицо ее было полно детского восторга. Глядя на Свету, опять новую в этом своем наряде и до сладкой боли, до нежного томления в сердце близкую, Николай — может быть, нелепо, но уж так вышло в его воображении — мысленно слил воедино и ее, и тот дневной, просвеченный солнцем лес и подумал, что это и есть его настоящее счастье, его будущее, его судьба. Вот чего ему не хватало и что он искал долгие годы. И потому Николай решительно шагнул к Свете, взял ее теплые, угретые в рукавах руки и, твердо глядя в немного оробевшие глаза, сказал:

— Я долго тебя искал, Света. Долго, долго… И вот нашел. Давай поженимся.

Улыбка, которая, казалось, никогда не покидала лица девушки, вдруг притухла, глаза расширились, и Света долго стояла так, словно оцепеневшая, не в силах открыть рта, не зная, что ответить. Она чувствовала, как мелко задрожали ее коленки, а к груди поднималась волна жара.

— Ты что говоришь?! — наконец выдохнула она.

— Давай поженимся, — повторил Николай. Он сам небывало волновался, но в голосе его не чувствовалось ни волнения, ни просьбы, слова эти звучали как требование.

…Еще Николай добавил:

— Если откажешься — не упрекну, слова не скажу, никогда не напомню, что сказал, только сейчас ответь.

— Как это сразу, неожиданно, — помаленьку приходила в себя Света. — Будто на танцы приглашаешь… Ведь надо же мне подумать.

— Подумай. Но скажу сразу: если выйдешь за меня замуж — останусь здесь, нет — завтра же уеду в город.

— Ой, как хорошо, ой, какой ты решительный! — обрадовалась Света. — Так и надо делать, — похвалила она. — Только ты не подумай, что я жеманничаю. Нет, вообще не люблю, когда умаляют, упрашивают. Просто надо подумать. Ведь не шутка…

— Не шутка, — согласился Николай. — И я ведь не сразу решился сказать тебе это. Но поверь, как увидел тебя на дороге, так и засела ты у меня в голове, все думаю о тебе.

— Ну ладно, если так, то послушай теперь меня, — ласково сказала Света, разглаживая лацканы Колиного пальто. — Открою тебе маленький секрет. Ты говоришь, что если я за тебя выйду замуж, останешься в колхозе. Так вот, ты, может быть, еще и не собирался делать мне предложения, а наш председатель уже запросил завод, справился, где и кем ты работаешь и нельзя ли тебя, как инженера, да к тому же местного человека, отозвать в родное село. Конечно, если ты согласился бы. Очень нам нужен инженер…

— Ну, ну? — заинтересовался Николай.

— Не отпускает тебя ваш директор, — понизила Света голос. — Говорит, что ты нужен там. Но ведь все от тебя зависит, правда? Ведь могут же как-то перевести, если ты сам захочешь?

— Могут.

— Вот и хорошо! — опять воскликнула Света. — Тогда я скажу нашему председателю, что ты остался у нас, ладно?

— Подожди, подожди! — засмеялся Николай. — Хитрая какая… Еще не дала мне согласия, а уж остался… Я же сказал, останусь только тогда, когда будешь моей женой.

— А я все равно скажу! — упрямо повторила Света и, вытянувшись на носках, неожиданно чмокнула Николая прямо в губы.

Николай не успел схватить ее, прижать к себе, зацеловать допьяна. Света выдернула из его рук свои руки и быстро побежала по тропке к дому.

— До завтра, Коля! Завтра я тебе все скажу!

Оставшись один, Николай еще долго стоял у тополя, оглаживал его жесткую холодную кору и чувствовал себя так, будто только сейчас, после длинной утомительной дороги свалил с плеч непосильный груз. Так в эти минуты было легко и радостно у него на душе.

И в дом свой вошел он уже не как приезжий, не как отпускник, а как подлинный его хозяин. Не раздеваясь, прошел к столу, минуту посидел, все еще ощущая взволнованное сердцебиение, окинул взглядом стены, незатейливую домашнюю утварь и подумал, что для начала надо купить новую современную мебель…

СОЛДАТКИ