Как-то вечером, когда уже стемнело – тяжело и по-осеннему мглисто, – он отправился на Верхний посад к обители матушки Ефросиньи. Снег ещё не лёг, хотя отпраздновали Покров, и на улицах не было видно ни зги. Только собаки облаивали Семёна, бегая за воротами своих подворий. Замёрзшая грязь, продавливаясь, хрустела под ногами. Холод обжигал скулы.
Сестра-привратница выглянула в окошко на стук и удалилась спросить благословения настоятельницы. Семён ждал. Потом брякнула щеколда, открылась калитка, и через порог переступила молодая, тонкая монахиня. Чёрная риза делала её почти невидимой, но бледно светлело нежное лицо. Сейчас, когда жизнь в обители смыла с этого лица ожесточение, Семён изумился: какая же Епифания красивая. И от этого стало ещё тоскливее.
– Как ты, Епифанюшка? – тихо спросил Семён.
– Я Пелагея, – отстранённо возразила она, словно не узнавая гостя.
Пусть она сменила имя, но в отрицании себя оставалась прежней. Семён видел её тёмные глаза – всё те же глаза падающей Чигирь-звезды.
– Как ты, Пелагеюшка?
Епифания помедлила.
– Мне хорошо здесь, Сеня, – сказала она уже мягче. – Поначалу бесы крутили, но сёстры меня отстояли… А у тебя сложилось? Ты женился?
Семён виновато улыбнулся.
– Никого, кроме тебя, мне не надо.
Епифания не приняла его преданность.
– Не расходуй годы понапрасну, – она сказала это с какой-то горькой усмешкой, с остывшим сожалением. – Я ведь не любила тебя, Сеня.
– А мне всё кажется, что могла… – прошептал Семён.
– Убить могла, а не полюбить, – просто пояснила она. – Вам, Ремезам, я по гроб благодарна буду. Ведь он почти уговорил меня как-нибудь ночью тебя во сне зарезать, дом ваш поджечь, а самой в петлю голову засунуть.
– Кто – «он»? – содрогнувшись, спросил Семён.
– Супруг мой обреченный, – в её голосе звучала затаённая гордость. – Отец Авдоний. Он один у меня был в сердце. А ты не приходи ко мне, Сеня.
Живым неистовый Авдоний был для неё как бог, а мёртвым стал как дьявол, но сердце её не ведало разницы.
Сестра заперла калитку, и Епифания бесшумно прошла через двор к себе в крохотную келью. Здесь еле тлела под образами красненькая лампада, и казалось, что в келье никого нет, но в углу, в тени, стоял человек в саване.
– Опять пришёл? – утомлённо спросила Епифания.
Мертвец печально молчал. Это был не Авдоний, а Хрисанф, старый зодчий. Еженощное молитвенное стояние сестёр преграждало Авдонию путь в обитель, а про Хрисанфа сёстры не знали. Да он ни к чему и не подбивал Епифанию. Ему не давал покоя вертеп – столпная церковь. Хрисанф ведь не хотел покидать её, когда Авдоний увлёк раскольщиков в подземный ход; он хотел остаться в подклете, чтобы выломать кирпичи из треснувшей опоры, высвободить железную тягу из стены и обрушить всю храмину. Авдоний потянул зодчего за собой и не позволил исполнить замысел. Хрисанф взлетел на Корабле, не отплатив никонианцам за муки. А столпную церковь, которую строили раскольщики, на Покров освятили. И Хрисанф явился к Епифании.
– Я ничего не забыла, – глухо сказала ему Епифания. – Не томи меня.
Матушка Ефросинья водила сестёр на освящение, и Епифания видела, во что превратилось былое узилище. Купол – как взмах божьей руки, узкие окна, высокий иконостас, весь в лаковом винограде, свечи, ризы образов, святые старцы на стенах и кованое паникадило. Красота. Но под каменными плитами пола – Епифания знала это – таились кирпичные арки, закопчённые костром пленников, и никто не вырвал из стен железные кольца, к которым прежде, как псы, были прикованы отец Авдоний и его братья. Благолепие церкви зиждилось на страданиях праведников – и потому было обречено.
На освящение собралась огромная толпа. В Сибири ещё не было храма, чтобы столп звонницы стоял на своде. Самые упрямые бабы даже не хотели заходить – боялись, что столп осядет внутрь и раздавит всех, будто пестом в ступе. Шептали, что архитектон Ремезов из ума выжил, потому и воздвиг эдакую несуразину, недаром же губернатор сбежал с праздника: князь-то, чай, не дурак! Но владыка Филофей успокоил баб и развеял сомнения, когда бестрепетно вступил под своды, чтобы творить богослужебный чин.
Семён Ульяныч сделал вклад в церковь – подарок от всех Ремезовых: в притворе на дощатой распялке висела кольчуга Ермака. Владыка дозволил поместить кольчугу в храм, как некогда поступил Исаакий Далматовский. В своём монастыре Исаакий выставил кольчугу и шелом старца Далмата. Эти доспехи обители передал рейтарский полуполковник Иван Волков, однако народ переиначил всё по-своему, и теперь любой мальчонка знал, что броню вручил Далмату тюменский мурза Илигей. Мурза нагрянул на Исеть, чтобы убить старца, но вдруг узрел Богородицу и раскаялся. Семён Ульяныч верил, что про Ермакову кольчугу тоже сложат какое-нибудь доброе предание.
После службы, когда церковь опустела, владыка Филофей подошёл к кольчуге и осторожно коснулся её ржавого рукава, словно хотел услышать в своей душе какой-то далёкий ответный звон.
– О чём думаешь? – ревниво спросил Семён Ульяныч.
А Филофей вспоминал Новицкого. В ту последнюю встречу на берегу Конды на Грише была другая Ермакова кольчуга, тоже рваная и ржавая. Может, она спасла Гришу? Может, Гриша где-то жив? Укрылся в лесах со своей дикой остячкой, отрёкся от Господа – но всё-таки выжил? Филофею было бесконечно жаль Григория Ильича. Нельзя жалеть вероотступника, но владыка всё равно жалел. Гриша в одиночку отчаянно сопротивлялся своему проклятью. Да, в неравном борении он был повержен дьяволом, однако всемилостивый Господь не откажет ему в прощении, потому что Григорий Ильич умел сострадать малым сим, как сам Господь сострадает человекам.
У владыки ещё теплилась надежда когда-нибудь узнать о Новицком. Панфил попросил разрешения уйти насовсем на Конду, чтобы построить там храм. По церковному правилу полагалось держать среди новокрещенов надзирателя, который будет следить за инородцами, дабы те не отвалились обратно в язычество, и потому владыка отпустил своего ученика. У вогулов Панфил может встретить кого-нибудь, кто откроет ему, чем завершился путь Григория Ильича. Но доживёт ли сам владыка до такого известия?
– Думаю, Семён Ульяныч, что встанет санный путь – и уеду я, – сказал владыка. – Весной спущусь по Енисею до Туруханска, поклонюсь мощам Василия Мангазейского. Потом поднимусь обратно в Енисейск и двинусь в Иркутск, а потом хочу Байкал преодолеть и в Селенгинск попасть.
Филофею в Тобольске стало тяжело. И не только из-за Новицкого. Угнетал и поспешный отъезд Матвея Петровича, и расследование его деяний. Похоже, сыщики подобрались к чему-то очень опасному для князя. Филофей неплохо изучил Матвея Петровича. Матвей Петрович был человеком сердца. Но под добродушием и щедростью в нём таилась стальная пружина дерзости. Митрополит Иоанн осудил эту дерзость, а владыка Филофей – нет. Однако куда искушения завели князя? Филофей не знал, да и не желал знать. Скорее всего, он помрёт в трудной дороге, избавляя себя от горечи за участь Матвея Петровича. Или от необходимости кривить душой, когда Матвей Петрович хитроумием одолеет своих врагов и вернётся победителем. Жизнь лучше скончать там, где она ещё прекрасна, а Семён Ульяныч с таким упоением рассказывал о Сибири, что в благодатности земли владыка не сомневался.
А у Семёна Ульяныча загорелись глаза.
– Возьми меня с собой! – тотчас с жаром попросил он.
Владыка засмеялся.
– Ульяныч, мне шестьдесят семь годов, я старик, а ты ещё старикастее меня. Я и не чаю в Тобольск вернуться: упокоюсь, пожалуй, в пути. Но я-то один. А у тебя жена. Внуки. Тебе Машеньку замуж выдать надо.
– Давно я уже понял, что не нужна тебе моя дружба! – крикнул Ремезов.
– Ну что ты как дитя? – владыка положил руку Семёну Ульянычу на плечо. – Давай лучше попрощаемся от души. Ты ветхий, и я ветхий, и оба мы не Мафусаилы. На коем свете свидеться придётся?
После Покрова Семён Ульяныч неделю безвылазно просидел в своей мастерской: по чертёжным книгам рассматривал дороги до Туруханска и Селенгинска и плакал от досады. Утешившись и смирившись, он вернулся в избу, и Митрофановна, вздыхая, гребнем расчесала ему всклокоченные волосы и бороду. В избе и застал Семёна Ульяныча майор Лихарев.
Следствие у Лихарева шло ни шатко ни валко. Кроме пропавших денег Бухгольца, майор откопал в бумагах ещё несколько мелких грехов Гагарина: семь лет назад в Вятке испарился хлебный обоз; два года назад государыня выдала губернатору три тыщи рублей в китайский торг, и эти тыщи канули в безвестность; губерния задолжала за пять лет по разным статьям, хотя и не пушным… Однако всё это было ерундой. Об истинном воровстве могли поведать только люди, а не бумаги, а люди отпирались. Ежели бы удалось расколупать, скажем, секретаря Дитмера, то грехи губернатора посыпались бы, точно пятаки из порванного кошеля, – но как расколупать хитрого шведа? И майор от безысходности отправился допрашивать архитектона.
Дело это изначально было бесполезное. Майора предупредили, что архитектон – старик склочный и упрямый. Да и что он мог рассказать? Строительство в Тобольске замерло три года назад – кончились деньги. А без денег нет и воровства: о чём говорить?
Лихарев присел на лавку боком к столу и положил шляпу рядом с собой, словно поясняя, что он явился с полным уважением к хозяину и потому ждёт такого же уважения к своему делу. Семён Ульяныч надменно задрал бороду.
– Небось знаешь, кто я, – сказал Лихарев.
– Понятно, знаю. Майор сенатский, государев доглядчик.
– Ну, так пособи. Растолкуй, где губернатор на свою сторону отмахнул.
– Я за плечом у него не стоял, не ведаю!
– На него четыре сундука доносов в Сенате.
– Вот к тем доносчикам и ступай! – отрезал Семён Ульяныч.
– Дубины вы стоеросовые, сибиряки! – в глаза Семёну Ульянычу смело сказал Лихарев. – Кого покрываешь, Ремезов? Вора! А его карать надо!
– А мне ябеда против души! – так же прямо ответил Семён Ульяныч.