Мало избранных — страница 74 из 124

И здесь, в холодном каземате, Семён Ульяныч с грустью вспомнил свою мастерскую. Свою молельню. В мастерской, как в божьем оке, заключался мир во всей его протяжённости и во всей длительности. Тени мастерской были мягкими крылами ангелов странствий. Семён Ульяныч смотрел из окошка своего каземата и видел только небо. А в небе лепились друг на друга купола облаков. Облака – божье зодчество. Господь тоже архитектон.

Из семьи к Семёну Ульянычу приходила только Ефимья Митрофановна. Семён Ульяныч отказался видеться и с сыновьями, и с дочерью, и даже со снохой. Все они – изменники. Он бы и от встреч с женой тоже отказался – Фимка же спелась с Машкой и Левонтием, – но в каземате не кормили, харч узникам проносили домашние, а помереть с голоду было как-то уж слишком: до такого остервенения на семью Семён Ульяныч всё-таки не докатился. Да и не хотелось облегчать жизнь Гагарину – губернатор только порадовался бы кончине беспокойного архитектона. Словом, желал бы господь прибрать своего раба – так прибрал бы, а насильно господу себя навязывать – грех. Лёшка или Лёнька привозили бабку в санях, и Ефимья Митрофановна кормила Семёна Ульяныча, выдавала ему одёжу на смену и обихаживала.

В тюрьме Семён Ульяныч оброс, и Ефимья Митрофановна стригла его большими коваными ножницами, которыми стригли овец и коз.

– Ну и задичал ты, старый! Чисто дьякон в запое, – ворчала она.

Семён Ульяныч пытался понять отношение жены ко всем бедствиям семьи: за кого она в этом споре?

– Лёнюшка день и ночь с артелью пропадает, – неспешно рассказывала Ефимья Митрофановна, щёлкая ножницами. – Как отец Лахтион говорит? «На деле разум явится». Вот Лёнюшка в дела и погрузился. Варвара без него совсем говорить перестала. Скажет словечко в три дня – и всё. И в кого она такая бессловесная? Мать у неё язык-то почесать о соседей шибко любила, и отца не переслушать было, ежели под хмельком. А Варвара – будто сундук у архирея. Лёнька и Лёшка от рук отбились. Огрызаются, живут в доме, как два пса приблудных, едва свистнут с улицы – из горницы долой. Федюнька теперь за главного мужика. Докатилась наша телега до колдобины. Сёмушка в твоейной мастерской сидит, образа́ пишет. Бабы говорили, что видали его возле обители матушки Ефросиньи. Думаю, Сёмушку туда ноги сами несут – надеется свою Епифаньку увидеть. Одна радость – Танюшка. Тесто творить со мной учится. А Машутка с лица опала, похудела, стала не своя. Ну да что ж, девка в семье – всегда чужой кусок. Ей замуж надо.

Ефимья Митрофановна, похоже, перестала судить, кто прав, а кто виноват. Ей лишь бы детям было хорошо. А какой ценой – да бог с ней, с ценой. Грехи отмолить можно, а счастья даже у бога не выпросишь, если сам ни с чем не примиряешься и всех против себя оскалом поворачиваешь.

– Без тебя, старый, в дому всё неладно. Я уж не знаю, почему. Кто из нас от тебя затрещин не получал? Все под твоим гневом ходим, как рабы египетские под фараоном. А не стало тебя – и плохо. Печь дымит. Лисица в птичник залезла и кур передавила. Под застрехой по ночам кто-то воет, видно, домовой. А скоро ведь и годовщина Петеньке… Чем порадуем его?

– Я Ваньку Демарина вовек не прощу, – глухо ответил Семён Ульяныч.

– А тебе ведь вовсе и не о том говорили, – покорно вздыхая, укорила Митрофановна. – Ванька в неволе. Сладко ли? Себя-то попомни.

Он помнил.

Полсотни с лишним лет назад тобольский служилый человек Ульян Мосеич Ремезов, отец Семёна Ульяныча, отвёз джунгарину Аблаю кольчугу Ермака. За это опасное дело служилого Ремезова произвели в сотники. Ульяну Мосеичу тогда было сорок три. А ровно полвека назад в Тобольск прибыл новый воевода – стольник Пётр Иваныч Годунов.

Пётр Иваныч кипел замыслами, и при нём Сибирь тоже закипела. Первым делом Годунов повелел изготовить новый чертёж Сибири. Его чертили без промеров, без бывальцев – по тем казачьим сказкам и отпискам, что хранились в Приказной палате. Вот тогда-то молодой Семёнка Ремезов и попробовал себя в землеописании. Семёнке было всего двадцать пять, и он не видел толка от земных чертежей; в свои лета он желал одной лишь ратной славы, но его и в служилые-то не верстали – без него дурней хватало.

Пётр Иваныч устроил в Тобольске канатные сараи – чтобы снаряжать больше дощаников и кочей. Основал десяток слобод, и в итоге Тобольск удовольствовался своим хлебом, сибирским: не нужно стало гнать огромные хлебные обозы из Москвы. Мечтая наперёд о торговле с Китаем, Годунов составил «Ведомость о Китайском государстве». Разослал повсюду, куда смог, отряды охочих людей на поиски серебряных жил. Перетряхнул войско: заменил латников-рейтаров, тяжёлых, как бочки с брагой, на лёгких, как птицы, драгун, а вместо жалованья отписал драгунам наделы. Начал строить Засечную черту, чтобы оградить Сибирь от казахов и башкирцев. Под конец Годунов совсем распоясался: задумал отнять у Верхотурья пушной торг при таможне и отправил тобольское войско войной против верхотурцев: тоболяки держали Верхотурье в осаде целых два месяца.

На все эти затеи требовались деньги. Много денег. Москва никогда не дала бы столько. И Годунов призвал прибыльщиков. Это были служилые и охочие люди, которые искали новую прибыль для казны – а заодно и для себя. Они обкладывали ясаком ещё не обложенных инородцев. Вынюхивали деревни, которые прятались от казённых переписчиков. Выведывали новые угодья в диких краях. В прибыльщики пошли самые отчаянные головы – те лиходеи, что не боялись ни чащобной нечисти, ни коварства соперников, ни возмездия обиженных. Воровали прибыльщики бессовестно, а принуждали беззаконно. Однако от Годунова им были слава и почёт. Воеводу раздувало от самодовольства: вот какой он ловкий! Когда он шествовал в церковь, на площади палили из пушек. Гагарину, конечно, подобное и не снилось.

Ульян Ремезов тоже сунулся в прибыльщики и прихватил с собой сына Семёнку. Поначалу они попытались прижать вогулов на Пелыме и Конде, однако добыча с лесовиков оказалась небогатой. И тогда Ульян придумал заграбастать реку Ишим, которая принадлежала татарам. Ульян собрал сорок человек – таких же чертяк, как и сам. Соратнички поклялись быть Ульяну в покорстве, не играть в зернь, не пить и не сбегать. Ульян увёл их на Ишим. Там они построили слободу, отняли у татар пастбища и рыбные ловы и даже учредили таможню для проезжающих купцов. Татары едва не забунтовали.

Но слишком уж бесчинствовал Годунов. Жалобы и ябеды летели на него в Москву целыми сотнями. Царь Лексей Михалыч заопасался, что из-за Годунова в Сибири разгорится новый бунт вроде недавнего разгула Стеньки Разина, и воеводу Годунова турнули с воеводства. Пётр Иваныч умер от горя по пути из Тобольска в Москву. А в Тобольск нагрянули царские сыщики. Они допросили много сотен сибиряков, и все жаловались на прибыльщиков. Тогда царские судьи объявили затеи Годунова воровскими и прикрыли, а самые рьяные прибыльщики загремели в ссылки. Ульян Мосеич укатился в Берёзов, а с ним укатились жена и сыновья – Семёнка и Никитка.

Никитке-то было одиннадцать годков, и ему, мальчонке, везде было хорошо, а вот Семёну – плохо. С тоской вспоминалось прежнее удальство на тёплом Ишиме, а хуже всего, что в Тобольске у Семёна осталась невеста: Фимке исполнилось семнадцать. И тело томилось по девке, и душа томилась по девке, а вокруг был только безответный и дикий простор Оби – такой же пустынный, как простор степи вокруг Ваньки Демарина. И ничего не поделать, и никто не выручит, и неизвестно – может, господь его потерял?.. Плёсы, плёсы, отмели, низкие берега, хилая тайга, болота, болота, облака, облака… Жизнь казалась ненастоящей, выпотрошенной, выморочной… Конечно, Семён Ульяныч помнил, что́ такое неволя и что́ такое чужбина.

В Берёзове Ремезовы просидели пять лет. Потом их вернули в Тобольск. Фимка дождалась Семёнку, и они поженились. Боже мой, где тот тонкий стан, где нежные и доверчивые глаза, где губы, где грудь, где робость тех касаний? Все – и дети, и подруги, которые ещё живы, – видят теперь лишь толстую старуху с седой косой. А ту Фимку видит только он, муж. И для него Фимка ничуть не изменилась. Она всё такая же: и тот же стан, и те же глаза. И у Машки тоже появится кто-то, кто всегда будет видеть её такой, какая она сейчас, когда в цвету. Но это будет не Ванька Демарин, потому что Ванька Демарин любит одного себя, а иначе бы и не случилось того, что случилось.

У Семёна Ульяныча с Ефимьей Митрофановной вскоре родился сын Лёнька, потом сын Сенька, потом сын Ванька… Ульян Мосеич сделался в Тобольске зелейным мастером: перекручивал пороховые лепёшки в зёрна ручного, пищального и пушечного пороха. А брат Никита дослужился до приказчика Усть-Суерской слободы и умер уже семнадцать лет назад.

Семён Ульяныч сидел в каземате всю зиму. Матвей Петрович пришёл к нему только перед Пасхой – в Страстную субботу. Кряхтя, спустился в каземат и с сочувствием оглядел тёмную камору: грязный иней на потолке, промёрзшие углы, ледяные космы конопатки меж брёвен, волоковое окошко, лежак, лохань. Ремезов, побледневший в заточении, сидел на лежаке, закинувшись ворохом разной одёжи. Матвей Петрович остановился, растирая руки. Ремезов безучастно смотрел в окошко. «Обиделся», – подумал Матвей Петрович. Немудрено. Старик-то норовистый, гордый, и теперь не хочет показывать слабость, просить о милости. Матвей Петрович понимал, что в их ссоре архитектон кричал правильные слова, хотя такое архитектону было и не по чину. И кричал он в запале, в ожесточении. Ремезов не злой и не коварный. Просто он всё принимает близко к сердцу, точно юноша какой, до всего ему есть дело, во всякой бочке он затычка, годы его не остудили, не ввергли в равнодушие. Что ж, иначе и быть не может. Потому Ремезов и архитектон. Потому и пишет свои книги. Потому и неуживчивый.

– Жалко, Ульяныч, что дружба наша развалилась, – сказал Гагарин.

Ремезов повернулся от окна. Глаза его были скорбными, как на иконе.

– Знаешь, Петрович, я тут много думал, – отозвался он. – Делать-то ни шиша нечего. И думал я: почему семь грехов смертными называют?