– И почему?
– Потому что они ведут к погибели всего, а не токмо души грешника.
– Чего – всего?
– Вот ты – хороший человек, добрый, – Ремезов говорил прямо. – Поначалу вроде даже весело было, хоть ты и воровал. Ну, конечно, кто-то зубами скрипел, вроде Касымки, кто-то плакал, вроде Карпушки, однако же дела свершались, о чём-то мечталось, – вроде, и потерпеть можно твой грех. Но дьявола-то не унять. Церкву ему промеж рогов не построить. И глядишь – все благие начала в прах брошены, а певцам в глотки свинец заливают.
Гагарин поморщился:
– Не привирай про свинец.
– Ты своего архитектона в каземат посадил. Не едино ли, друг мой?
– Да выпущу я тебя, Ульяныч, – устало ответил Гагарин. – Иди куда хочешь. Празднуй Пасху. Но прошу: не пиши на меня донос. Я наверстаю, чего тебе обещал. Дострою кремль. А ты дай сначала от врагов отмахаться.
Свобода свалилась неожиданно, будто Семёна Ульяныча сбросили с саней. Никто его не встречал. Семён Ульяныч медленно брёл домой один и словно не узнавал город. Просто он не видел в этом году зимы. Всегда видел, а в этом году – нет. Зиму украли, а вместе с ней украли и часть души. Но украденное – не убитое, и нечему было воскресать на Пасху. Семён Ульяныч испытывал только горечь. Он совсем исхудал, даже сгорбился, и переступал по чуть-чуть, как древний старичок, и никто из прохожих не угадывал в нём архитектона. Ремезов отвык от солнца и подслеповато щурился, отвык от простора, от движения, и держался обочин. Церковный звон пугал его. Ему казалось, что он стал чужим не только своей семье, но и всему миру.
Он открыл калитку подворья и с трудом перешагнул порожек. Лёнька и Лёшка тащили через двор какой-то мешок. Они оглянулись на вошедшего и не сразу поняли, кто это. Бросив мешок, они кинулись к Ремезову.
– Дед вернулся! – орал Лёнька.
– Деда! Деда! – орал Лёшка.
Они облапили Ремезова с двух сторон. Семён Ульяныч качался, как дерево под ветром, но не мог даже заплакать.
Из конюшни выбежал Леонтий. Из мастерской выскочил Семён. Из сеней на гульбище, колыхаясь, вывалилась Митрофановна, и упала бы с лестницы крыльца, но её подхватила Варвара, помогая сойти. И только Маша – бледная, ожесточённая – осталась стоять на гульбище, непримиримо и молча глядя на отца сверху вниз. И Ремезов тоже поглядел на неё из объятий сынов, жены и внуков, поглядел снизу вверх – молча и непримиримо.
Отвыкнув от дома и от семьи, в горнице среди домашних Семён Ульяныч почувствовал себя всё равно как в тюрьме – в большой, тёплой, светлой, чистой и многолюдной тюрьме. Хотя и не полагалось в праздник, сыновья быстро истопили баню, внуки натаскали воды, а Митрофановна сводила, отмыла, отпарила и расчесала мужа. На печь Семён Ульяныч не влез бы, и его уложили в самой спокойной части горницы – там, где прежде укладывались Федюнька и Танюшка. И Семён Ульяныч проспал до позднего утра. Никто из Ремезовых не пошёл ни на службу, ни на крестный ход.
Воскресное солнце сияло в жёлтых слюдяных оконницах. Красный угол был убран свежим полотенцем. Горели лампады. Огромная печь дышала мягким жаром. Пахло хлебом и молоком. Леонтий помог отцу умыться и повёл его к праздничному столу, на котором высились творожная пасха, освящённый кулич и деревянная миса с крашеными яйцами.
– Садись во главе, батя, – сказал Леонтий.
– Моё ли место? – угрюмо спросил Семён Ульяныч.
– Садись, батюшка, – сказал Семён-младший.
– Садись, старый, – сказала Ефимья Митрофановна.
Семён Ульяныч недоверчиво проковылял под образа.
Вся его семья в два ряда стояла вдоль длинного стола: Ефимья Митрофановна, Леонтий, Варвара, Семён-младший, Маша, Лёнька, Лёшка, Федюнька и Танюшка. Все глядели на Семёна Ульяныча и ждали его слов.
– Христос воскресе, – глухо произнёс Семён Ульяныч и перекрестился.
– Воистину воскресе, – нестройно ответили ему.
А потом все полезли друг к другу христосоваться. А потом наконец расселись. А потом Леонтий придвинул отцу кулич. Ослабевшими руками Семён Ульяныч принялся ломать хлеб на части – каждому по куску.
И праздник худо-бедно ожил, закрутился, поехал. Всё-таки это была Пасха – что может быть радостнее? Всё-таки они были все вместе под крышей своего дома – что может быть покойнее? Но Семён Ульяныч не поверил в эту благодать. Не поверил в баню, в печку, в своё место за столом, в кулич. После тюрьмы, после ссоры с семьёй, а главное – после гибели Петьки! – этого умиротворения не существует. Всё ложь. Праздник – морок, наведённый бесом, видение узника в темнице. Вокруг – враги.
Первым заговорил Леонтий, и Семён Ульяныч с мрачным торжеством понял, что не дал себя обмануть никому – ни семье, ни дьяволу.
– Батя, весна уже на дворе, – сказал Леонтий. – Время решать про выкуп Ивана у степняков.
– Не будет выкупа! – глухо объявил Семён Ульяныч.
Над праздничным столом воцарилось тягостное молчание.
– Русский человек в плену, – терпеливо, но веско сказал Леонтий, надеясь переубедить отца. – Джунгарин Ермакову кольчугу требует. Ты один, батя, знаешь, где в степи её дед Ульян спрятал.
– Кольчуга – святыня наша! – проскрипел Ремезов.
– Дед Ульян сам её джунгарам подарил, – осторожно возразил Семён.
– От тебя, батюшка, жизнь Ивана зависит, – напомнил Леонтий.
Маша смотрела на отца страшными, расширенными глазами.
– Ваньки? – яростно скривился Семён Ульяныч. – Он нашего Петьку на службу сманил, и нет теперь Петьки! Или вы забыли про брата младшего? Нехристи вы! – заорал он. – Родству изменщики! Чума на вас, иуды!
– Мы все о Петьке плачем, батюшка, – тихо уронил Семён.
– Плачете? – затрясся Семён Ульяныч. – Да у вас душа как подошва!
Леонтий сжал тяжёлые кулаки.
– Петька служить пошёл. Мы, Ремезовы, все служим, батя. И ты служил, и дед, и прадед. Все под смертью ходили.
– Господь испытал нас жертвой, – Семён не прятал взгляд от отца.
– Господь? – взвился Семён Ульяныч, едва не выпав из-за стола. – Не господь! Ванька всё устроил! Я Петьку на службу не пускал, Ванька его увёл! Нет ему прощенья! Пусть сгинет в степи, сатана!
Варвара положила ладони на головы Федюньки и Танюшки, будто предупреждала: нельзя пугаться деда! Лёшка и Лёнька глядели в стол, как виноватые; им обоим хотелось сбежать, но глубинное чувство родства требовало от них оставаться здесь. Маша провела рукой по бледному лицу, точно вытирала слёзы, но глаза её были сухими. А Ефимья Митрофановна глядела на мужа с болью и бесконечной жалостью.
– Не по правде то, – угрюмо сказал Леонтий. – Не по-ремезовски.
– Молчи, Лёнька! – уже бесновался Семён Ульяныч. – Все молчите! За Петьку всех вас прибью!
– Спасёшь Ваньку – потом хоть прокляни, – вдруг уронила Варвара.
– Не о его вине речь, батюшка, – негромко и рассудительно продолжил Семён-младший. – Его вина при нём. Но он в плену. И там он не покается. Не искупит ничего. Не губи его душу.
– Разжалить меня хочешь, богомолец? – Семён Ульяныч вперился в сына. – Мне моё горе сердце в железо перековало! Мне отмщение, и аз воздам! – прогремел он как поп с амвона и вдруг уставил палец в Машу. – Это Марея вас подговорила! Сестре затычку ищете! На её блуде ваша праведность! – Семён Ульяныч грохнул кулаком по столу. – Машка должна в Киев босой пойти – грехи замаливать, а вы ей срам расчёсываете!
– Да в чём я грешна-то? – зло и дерзко ответила Маша. – В том, что Ваня мне по сердцу, да?
– Он Петьку!.. – уже задыхался Семён Ульяныч. – Сука ты!.. Петьку!..
Ефимья Митрофановна замахала руками на Машу: дескать, молчи!
– Чем я Петьку обижу? – сейчас Маша точь-в-точь была как сам Семён Ульяныч. – Петька меня любил и счастья мне хотел! А я-то жить не должна, да? Мне засохнуть надо, чтобы ты своё горе за срам не считал?
Семён Ульяныч вскочил, но вдруг каким-то чудом толстая и неуклюжая Ефимья Митрофановна оказалась у него на груди, обнимая его и усаживая обратно с девичьей нежностью и любовью.
– Освободи душу, отец, – прошептала она. – Прости их всех. Злобой сердце не вылечить. Прости нашего Петеньку милого, дай ему успокоиться, маленькому, не тревожь его после смерти. И себя тоже прости.
Семён Ульяныч как-то странно выгибался, закидывался в объятиях жены, будто тонул и рвался кверху, а потом, надломившись, опустился на лавку, уронил голову, захлюпал носом и по-старчески заплакал – безутешно, но освобождённо, благодатно, пасхально.
Глава 9Опыт утрат
Капитана Табберта очаровала история ханши Сузге.
У хана Кучума, повелителя Сибири, вокруг столицы – городка Искер – располагалось несколько малых дворцов-острожков, и в каждом жила жена. Сузге, юную красавицу, хан поселил в острожке Сузге-тура, что стоял над Иртышом на крутой горе Сузгун. Потерпев поражение от Ермака, хан Кучум бежал в городок Абалак к жене Самбуле, а Сузге осталась лишь с десятком воинов охраны и слугами. Атаман Иван Кольцо, самый лихой сподвижник Ермака, отправился на Сузге-туру с отрядом в полсотни казаков. Отважная Сузге заняла оборону. Крепостица отбила все казачьи приступы. Кольцо мог бы просто сжечь врагов вместе с домами и частоколами, но узнал, что Сузге прекрасна собою, и решил заполучить её в наложницы. Он честно изложил своё желание в письме и переправил его в неприступный городок. Сузге прочла – и согласилась, но с одним условием: казаки должны пропустить верных защитников её дома на свободу. Кольцо принял условие. С обрыва Сузгуна юная ханша смотрела, как её воины и слуги загружаются в лодку. Когда парус исчез за дальним поворотом Иртыша, казаки вступили в Сузге-туру. Но гордая Сузге выхватила кинжал и вонзила себе в сердце.
Сия героическая басня, без сомнения, понравилась бы просвещённому европейскому читателю, но увы: Табберт понимал, что легенда о Сузге – слишком мелкий случай, и его не поместить в ту книгу о России, которую он задумал написать. Жаль, жаль.
Работа над книгой у Табберта замедлилась. Тому имелись объективные причины. Ссора лишила его общения со старым Симоном Ремезом – ценным источником сведений. Дуэль с Новицким отрезала Табберта от скриптория Софийского двора, откуда Новицкий приносил ему книги. А в хранилище документов Губернской канцелярии Табберта не допускали как иностранца и вообще военнопленного. Но нет худа без добра, как говорят русские.