– Менквы, помогите мне! Помоги мне, Урманный Старик! Уговори солнце подождать, птичка Рейтарнав! Я Айкони, у меня мало крови! Ике-Нуми-Хаум, родной, пожалей Айкони снова, встань на свои ноги, пойди сам!
Айкони не видела, как из-под медного гвоздя стекла капля смолы.
Айкони еле перебралась через широкий и топкий ручей, но увязла в прибрежной болотине, и огромный Ике тоже застрял. Айкони обняла его за голову, поднимая над корягой, и в это время по тихому ручью забултыхали ноги преследователей. Айкони оглянулась. В её грязных растрёпанных волосах копошился гнус. Улама на поясе пропиталась слизью и казалась тряпкой, утратившей цвета и чёткие очертания священного узора.
По ручью бежали Емельян, Пантила, Лёшка, Митька и Новицкий.
– Ах ты стерва! – торжествующе зарычал Емельян.
Он пнул по идолу, вышибая его из рук Айкони, и уже занёс кулак, чтобы сбить Айкони с ног, но Григорий Ильич перехватил его руку.
– Нэ трожи еи! – с ненавистью прохрипел он.
Пантила бросился к идолу, лежащему в тёмной воде, и, не веря своим глазам, принялся его ощупывать.
– Где железная рубаха? – в отчаянье крикнул он Айкони по-хантыйски.
– Нахрач забрал, – по-хантыйски ответила Айкони.
Она оттёрла с лица мошку, размазав кровь по скулам, и опустошённо опустилась на корягу, через которую только что пыталась перетащить идола.
К идолу не спеша приблизился владыка. Истрёпанный подол его рясы полоскался в воде. Владыка печально смотрел на изловленных беглецов. В них не было ничего грозного и страшного. Измотанная и разлохмаченная девчонка-остячка… Впрочем, конечно, не девчонка, а молоденькая женщина, но мелкая собачка до старости щенок. И болван – просто длинное бревно с зарубками и нелепой заострённой башкой. Рыло вытесано как-то по-детски и похоже на лопату. Вместо глаз торчат гвозди. В глубине выжженного рта – мокрота. Нижний конец идола, прежде вкопанный в землю, уже подгнил.
– Нэ бийся, кохана моя, – бормотал Новицкий; он отгораживал Айкони собою от Емельяна и держался за саблю. – Наздогнав тэбэ… Ныкому тэбэ в злочину нэ дам… Шаблею обэрэгу!
– Это Палтыш-болван, только Нахрач Ермакову кольчугу унёс! – сказал Пантила Филофею с мальчишеской обидой в голосе.
Филофей, успокаивая, потрепал его по плечу.
– Ну что, владыка, дело сделано? – довольно спросил Емельян, оправляя выбившуюся из-под пояска рубаху. – Мольбище разорили, болвана расколем на поленья и спалим, поджигательницу сцапали. Вертаемся к дощанику?
Филофей задумчиво оглядел Лёшку Пятипалова, Митьку Ерастова, отца Варнаву и дьяка Герасима. Они были изнурены дебрями и болотами.
– Нет, братья, – твёрдо сказал Филофей. – Надо Нахрача настичь.
– Из-за кольчуги евонной, что ли? – Емельян зло кивнул на Пантилу.
Емельяну не хотелось кормить гнуса по блажи молодого остяка.
– Я царю кольчугу обещал! – гневно крикнул Пантила.
– Не в кольчуге причина, – Филофей остался невозмутим. – Мы здесь идоложрение попираем. А корень зла – Нахрач. Я с полпути не сойду.
Емельян посмотрел владыке в глаза, отвернулся и плюнул с досады.
– Григорий Ильич дороги не одолеет, – тихо заметил дьяк Герасим.
Новицкий стоял возле Айкони, чуть покачиваясь, и сжимал рукоять сабли. Лицо его пылало от жара. Он не очень-то понимал, что происходит.
– Панфил, сей ручей в Конду впадает выше или ниже Балчар? – вдруг поинтересовался владыка.
Пантила озадаченно покрутил головой, определяя, что за ручей.
– Это Вор-сяхыл-союм. Он ниже Балчар выбегает, где Упи-гора.
– Гриша, ты слышишь меня?
– Ро… розумею, вотче, – с трудом выговорил Новицкий.
– Гриша, ты ступай по ручью на Конду, – сказал владыка, испытующе вглядываясь в Григория Ильича. – Жди нас там на берегу. Мы от Сатыги поплывём и подхватим тебя. Только дотерпи, друже.
– Я зможу, – глухо пообещал Новицкий. – А що с нэю, вотче?
Он спрашивал об Айкони.
– Её мы свяжем, а ты веди, да не потеряй. За ней розыск в Тобольске.
Глава 2Выше переката
Выше Утяцкой слободы Тобол был большой рекой лишь по весне, когда степь сбрасывала талые воды, а летом, в межень, он сужался до ширины в двадцать саженей. Но здесь, на этом перекате, Тобол разливался вдвое, а то и втрое, и мелел по щиколотку. Вода бежала разными струями с многоголосым журчанием, сверкала на солнце дрожащими огнями, и сквозь неё желтели пески. Шумный и длинный перекат тянулся на версту, уходя за поворот. По берегам кипела непролазная чилига – густые и спутанные заросли тальника, вербы, крушины, кизила и черёмухи. Отзываясь на пение переката, чилига звенела, булькала и заливалась птичьими голосами.
Насада плотно села на мель, и Ремезовы полезли в воду.
– Ой, щекотно, – засмеялась Маша, поддёргивая подол.
Семён Ульяныч со своей палкой посреди реки выглядел как-то особенно величественно – словно суровый остов разбитого бурей корабля.
– Это Годуновский перекат, – объявил он. – Здесь у степняков брод через Тобол. По мелям они стада гонят, когда барантой промышляют.
– Не Годуновский, а Ходуновский, – проворчал Ерофей.
Леонтий, Семён, Ерофей и Табберт волочили насаду по дну, и за лодкой вниз по течению сплывал длинный хвост поднятой мути.
– Назвать есть имя тсар Борис? – пыхтя, спросил Табберт.
Он уже неплохо освоился в российской истории.
– Не, – помотал головой Семён Ульяныч. – У нас в Сибири был свой Годунов – воевода Пётр Иваныч. Тоже кудесник вроде Гагарина.
В плеске и брызгах Ремезов решительно ковылял вперёд.
– А там какой крепость старый? – не унялся наблюдательный Табберт.
Прикрывая глаза от солнца, он смотрел куда-то вдаль.
Вдали за чилигой виднелся холм – глинистый обрыв и шапка липняка. На краю обрыва высились бревенчатые руины: несколько покосившихся башен с дырявыми шатрами и щербатый кривой частокол.
– А это остатки от годуновской затеи.
Предприимчивый воевода Годунов, столь памятный Семёну Ульянычу по разгулу «прибыльщиков» и ссылке в Берёзов, задумал соорудить в Сибири Засечную черту, которая отгородила бы тобольские слободы и Тюмень от набегов казахов и башкирцев. Черта должна была состоять из острогов, выстроенных длинной линией вдоль Тобола и реки Исеть; в эту цепь вошли бы Утяцкая, Царёво-Городищенская и Усть-Суерская слободы на Тоболе, а на Исети – Ялуторовский, Шадринский и Катайский остроги и Далматов монастырь. Началась бы черта крепостью, охраняющей брод, и закончилась бы Уткинской слободой на реке Чусовой. Годунов рассчитывал перелицевать сибирское войско из рейтарского в драгунское, а драгун расселить в укреплениях Засечной черты. Лишённые казённого жалованья и наделённые землёй под пашни и покосы, драгуны превратились бы в казаков вроде донских или яицких. Мысль, конечно, была здравой, но у воеводы Годунова не хватило ни денег, ни времени. Он построил только один острог.
– А хотел построить семь, – завершил рассказ Семён Ульяныч. – Даже именования им придумал в честь семи отроков Ефесских: Дионисия, Кустодия, Мартьяна, уж не помню, кто там ещё. Этот острог наречён был именем Ямлиха. Ну, мужики-то наши Писания не знают, и Ямлихов острог в Лихой переназвали. Только в нём никогда никто не жил. Как построили, так сразу и бросили.
Старые развалины темнели на дальней горе бесполезные и забытые. Над ними в знойном, азиатско-лазоревом небе висели, пузырчато выпучиваясь сверху, сияющие белизной кучевые облака, плоско подрезанные по донышку.
– А долго ещё до того места, куда Ваню привезут? – спросила Маша.
– Помогать будешь – так недолго, – тотчас уязвил её Семён Ульяныч.
Но Маша не отступалась.
– А вдруг тот ручей, куда степняки Ваню привезут, пересох, и мы его не заметим, батюшка?
Семён Ульяныч, конечно, думал об этом, но решил не беспокоиться. Степняки делили речки и ручьи на «чёрные» и «белые». «Белые» в летнюю жару выгорали досуха, до белой пыли, а «чёрные» – только до полужидкой чёрной грязи. Карагол, указанный Онхудаем, был «чёрным» ручьём: слово «кара» и означало «чёрный». Поэтому Семён Ульяныч был уверен, что он непременно заметит устье ручья, не проморгает его.
– Вот ведь ты какая, Марея! – ответил Семён Ульяныч. – Все у тебя умные – и Ванька, и джунгары, один батька дурак: в собственной шапке свою башку найти не может!
– Я ведь не то говорила, батюшка! – возмутилась Маша.
Всю дорогу Маша была настороже, не доверяя согласию батюшки на спасение Вани. Точнее, она хотела доверять, готова была в любви распахнуть душу навстречу батюшке, если батюшка не лукавил о спасении Вани, чтобы уловкой доказать родне свою правду. Но слишком уж давно Семён Ульяныч был настроен против Вани, слишком давно – да с самого начала. Он ревновал Ваню ко всему: к его молодости; к тому, что Ваня был в тех странах, где Семёну Ульянычу не побывать; к тому, что Петьке, батюшкиному любимцу, интереснее было то, что делал Ваня, а не то, что делал отец. И Маша всегда сохраняла готовность окаменеть сердцем: если батюшка затеет обмануть и уклониться от исполнения обещания, она отважно кинется в бой, как сам батюшка кидался: уговор дороже денег, держи данное слово! А потом, когда Ваню выкупят, хоть трава не расти. Пусть батюшка хоть затопчет её.
И Семён с Леонтием тоже не доверяли отцу. От упрямого и строптивого Семёна Ульяныча они ожидали подвоха. Даже Варвара, провожая Леонтия, указала глазами на Семёна Ульяныча и кратко предупредила:
– Взбрыкнёт.
Не может быть, чтобы Семён Ульяныч не выкинул какое-либо коленце. Не похож он на раскаивающегося грешника. Он похож просто на грешника.
– Я каждый день молюсь о мире для него, – сообщил Леонтию Семён.
– И я помолюсь, – подумав, поддержал брата Леонтий. – Крепче будет.
Однако опасения сыновей и дочери были напрасны. Семён Ульяныч не собирался увиливать от выкупа.
Со всех сторон его убеждали смириться. Матвей Петрович говорил: подожди. Владыка Филофей говорил: потерпи. Семья говорила: прости. Даже Ефимья Митрофановна говорила: «Отец, ты старый, пора о душе подумать». Но у Семёна Ульяныча была негнущаяся натура. Он мог бы смириться перед богом, но не перед миром и не перед своей судьбой. Если бы он смирился с тем, что никогда не побывает на Камчатке или в Пекине, то не было бы его чертежей. Если бы смирился с тем, что никогда не увидит битву Ермака с Кучумом на Княжьем лугу, то не было бы «Истории Сибирской». Если бы смирился с тем, что Сибирь – безликая, безъязыкая тьмутаракань, то не начал бы строить кремль. Все свершения его были от того, что он не смирялся с пределами, которые положил ему кто-то другой. И с Ванькой Демариным Семён Ульяныч не смирялся. Он просто сдал назад. Хотят они все Ваньку – да чёрт с ними, отдаст он Ваньку, подавитесь своим Ванькой ненаглядным. Но для него Ванька не существует. Ванька – баран, которого покупают на ярмарке. Барану не откроют душу, барана не посадят за обеденный стол. И если Машка хочет замуж за своего барана, так пусть катится. Он освободит её от себя, как должно родителю, и отсечёт от своей души.