– По своей воле даже в своём нечестии грешат? – спросил отец Варнава.
– Греха нет, – ответил Пантила. – В любой вере нельзя просить о злом. Но ведь язык слабый, неумелый. С богами говорить трудно. Скажешь плохо, неправильно, и будет плохо, неправильно. В белой вере бог шамана укорит и ничего не сделает, а в чёрной вере – исполнит, чтобы радоваться злу.
– Потому язычникам по крещению всё былое и прощается, – усмехнулся владыка. – За косноязычие не карают.
Они пробирались дальше, оставив могильный кедр позади. Тайга не менялась: непролазные ельники, сосновые боры с орляком, листвени, пихты, бурелом, мох, олешники, берёзы – чужие здесь, как случайная крашеная нитка в рядне, бочаги с тёмной водой и гнус, от которого укутывали головы рубахами, но это мало помогало. Изредка в чаще мелькала белка. Где-то стучал дятел. Бесконечно приходилось карабкаться через завалы валежника или подныривать под упавшие стволы, обдирая одежду и руки на мёртвых острых сучьях. За шиворот валилась хвоя и разный древесный мусор, липла паутина. Пот разъедал глаза. Ноги проваливались в какие-то мшистые ямы и расселины. Иной раз под сапогом схлопывалось на вид крепкое, но внутри совсем трухлявое бревно. Звериные тропы выручали редко – свои пути звери прокладывали там, где человек не мог протиснуться. Невозможно было обрести размеренность хода: тайга требовала поворачиваться, сгибаться почти пополам, уклоняться, то заползать вверх, то спрыгивать, надламывать ветки, раздвигать хвойные лапы, прикрываться руками. Чтобы перемещаться по тайге, надо было из человека превратиться в восьминогого паука.
– По реке куда веселее плыть, – тяжело дыша, признался владыка. – Недобрые тут дебри.
Конечно, он был прав: тайга не создана для человека, а человек не создан для тайги. Вроде переполненная жизнью, на самом деле тайга тощая, голодная, неплодородная. Тут мало пищи. Тут не протянешь руку и не сорвешь плод; за всякой добычей надо охотиться, изощряя тело и разум, а то и вступать в бой с хищником, и неизвестно, в чью пользу получится исход. Пантила понимал, что ужиться с тайгой можно только так, как делали люди тайги. Здесь не построить городов с храмами, как у русских. Для этого надо уничтожить тайгу. Тайга – не для огромных народов, а для крошечных семей, разрозненно рассыпанных по непреодолимому и враждебному пространству. Может, русский лес и добрый, как верная собака, прирученный, покорный, но тайга инородцев – это дикий зверь, отвечающий человеку страхом и бегством или злобой и нападением. Тайга – не друг и не помощник. И мир с ней возможен лишь тогда, когда она тебя боится и уважает.
– А ты не заплутал, остяк? – с трудом переводя дух, спросил Емельян.
– Мог, – честно ответил Пантила. – Лес плохо смотрит, путает.
Владыка вспоминал родные места: соловьиные сады Подола, вишенники Оболони, тёплые озёра Дарницы… Разве щедрое и любовное Поднепровье сравнится с этим адом? Но ему, человеку благодатной земли, книжнику, а не воину, старику, а не мужу в расцвете лет, надо преодолеть все непосильные тяготы. Не по вогулам и остякам, а по нему, по владыке Филофею, Господь поверяет: прийти ли сюда, или пока здесь нет места для истинного бога.
– Дерево пай, – вдруг пояснил Пантила, указывая на невысокую пихту. – Не надо стоять к нему близко.
– С чего ты взял? – удивился Емельян. – Пихта как пихта.
– Разве не видишь? Она синяя.
Пихта и вправду была синяя, но никто почему-то не замечал этого, пока Пантила не произнёс вслух. В синей пихте прятался огонь Нуми-Торума.
Есть человеческий огонь, красный, как кровь, – огонь най. Он горит в домашних очагах, он спрыгивает с кремня на растопку, он составляет солнце. Этот огонь дарит жизнь и согревает. А есть огонь мертвецов – синий огонь пай. Пай – это холодная луна, это небесные костры предков, которые светят, но не греют, это блеск снегов и сияние льда. Иногда пай попадает на землю и забирается в какое-нибудь дерево. Такое дерево нельзя использовать ни для чего. В доме из пай-дерева люди уснут и не проснутся, лодка из пай-дерева утопит рыбака, идол из пай-дерева потребует таких приношений, что человек обеднеет и будет голодать. Если сучья пай-дерева бросить в костёр, они выползут и подожгут лес. Пай-дерево любят змеи – длинные медведи. Пай-дерево мстит, если его потревожат.
– Чего вашим богам на небе не сидится? – проворчал Емельян.
– Вогулы говорят, что весь мир с семью небесами высотой в собачий хвост. Боги близко, руками до земли достают.
– Обогнём дерево, – сказал Филофей. – Оставим бесово бесам.
Пока они стояли, разглядывая пихту пай, на плечо Митьки Ерастова тихо легла тоненькая сухая веточка от соседней ёлки. Веточка медленно поползла по плечу Митьки, точно комар-карамора – долгоножка, и принялась невесомо ощупывать рубаху, которой Митька обмотал голову. Митька наконец почуял это движение, оглянулся и едва не подпрыгнул от ужаса и омерзения. Подавшись в сторону, он яростно обломил веточку.
– Не надо! – предостерёг Пантила, но было уже поздно.
– Не найдём дороги – я тебя зарублю, Панфилка! – в бессильном ожесточении крикнул Митька.
Пантила двумя пальцами поднял веточку. Она ещё подрагивала.
– У вогулов всё начинается с древесной развилки, – сказал он. – Сломишь сучок – и выхода не будет. А ты сломал.
– Пойдёмте, – прекратил ссору Филофей.
Он видел, что тайга угнетает дух его людей. Они все словно бы забрели в дурной и тягостный сон какого-то чудовища. Давно уже их не оставляло ощущение, что за ними наблюдают, их преследуют. Взгляд ненароком ловил какое-то перемещение, быстрое шевеление: то ли порыв ветра качнул ветку, то ли проскользнул лёгкий зверь, то ли облако нашло на солнце, и в чаще поменялись тени. Кто там крадётся, таясь в зарослях? Зачем?
– Вон они, отче! – едва слышно прошептал дьяк Герасим.
– Кто?
– Не знаю кто, прости господи… Я уж третий раз его узрел!
Владыка и служилые посмотрели туда, куда уставился дьяк. Там всё смешивалось: мягкие ворохи хвои, высвеченные все по-разному, мелкий и рассыпчатый трепет листвы, тёмные прочерки стволов, изломы валежника, наплывы мха… И тут владыка сам различил какую-то полупрозрачную тварь, словно сплетённую из хвороста. Она перетекла от дерева к дереву и застыла, будто тоже разглядывала людей. У неё не было ни головы, ни лап, ни тулова с хвостом, но от неё повеяло смертной тоской. Неподвижная, она была просто голым и сухим кустом рябины или можжевельника.
– С молитвой идём, – негромко приказал владыка.
Тварь отстала. Может, её испугала молитва, а может, ей понравилось там, где её остановили, и она запустила в землю свои корни.
После плотного краснопёрого сосняка тайга поредела. Пантила вёл через какую-то кривую лощину, и даже не лощину, а непонятно что: то ли опалиха – полоса леса, погубленного верховым пожаром, то ли выскирь – след от вихря-ветровала, заросший беспорядочной смешанной смурыгой, то ли выморина – вечно сырое место, на котором ничто прочное не укрепляется. Остро пахло гнилью. Сплошные моховые бугры лепились друг на друга, изогнутые деревья торчали в разные стороны. Что-то здесь тревожило душу – какой-то едва слышный неумолчный звук: то ли шёпот, то ли шорох.
– Ступайте в мои следы, – предупредил Пантила.
Он выломал себе палку и пошёл первым, прощупывая путь. Мох рвался и расползался под ногами, и под ним оголялись склизкие древесные стволы, а не рыхлая почва и не суглинок. Палка порой проваливалась в чёрные дыры, прежде затянутые мхом; из дыр подымалось зловоние, и странное тихое бормотанье становилось словно бы громче.
– Я понял! – оборачиваясь на своих, воскликнул Пантила. – Это буря завалила ручей! Мы по деревьям идём!
Такое бывало: ураган обрушивался на тайгу и стелил деревья поверх ручья, как бревенчатую мостовую. Потом сверху наносило земли, и на ней вырастал новый лес-хламник, под которым продолжал бежать погребённый поток. Мох предательски заглаживал местность и затягивал провалы, как трясину на болоте. Это была ловушка для больших зверей – медведей, лосей и оленей. А звук, который раздавался ниоткуда, был журчанием воды.
– Вот западня! – обозлённо изумился Емельян.
А Митька Ерастов опасливо переступил и, охнув, вдруг рухнул куда-то вниз. Широкий пласт с шумом провалился, и разверзлась ямина, в которой торчали то ли корневища, то ли прелые сучья. Оттуда пахнуло смрадом, а из глубины явственно донёсся плеск воды, пробивающейся через завалы.
Под ногами всё зыбко содрогнулось.
– Ложитесь! – крикнул Пантила.
Емельян и Лёшка Пятипалов на брюхах подъехали к пропасти.
– Митька! – заорал Емельян.
Свет едва проникал внутрь, в какую-то косую теснину среди бурых брёвен, обломанных сучьев и комьев земли, прошитых мертвенно-бледными верёвками. В теснине что-то сыпалось, оползало и жидко поблёскивало. Митька распластался на каких-то ненадёжных опорах, цеплялся за что-то и дёргался, лицо его от ужаса стало берестяным.
– Братцы! – в ужасе плаксиво позвал он. – Братцы!
– Держись, палку спустим! Кушак!.. Держись!..
– Братцы!..
Емельян и Лёшка ничего не успели спустить в яму. Митька провалился ещё глубже, переворачиваясь вверх ногами, и его утягивало куда-то в недра, под завал. Он колотился, с треском что-то ломал и глухо вопил. Служилые, свисавшие над ямой, в последний миг увидели, как в темноте что-то ползёт, обвивает Митьку, тащит его – и Митька скрылся неведомо где. Какая-то сила уволокла его, как хорь уволакивает в свой лаз ещё живую курицу.
Отец Варнава, который тоже видел всё это, истово крестился.
Пантила молча подхватил владыку под руку и повёл прочь.
На твёрдой земле они все отдышались и стёрли с рук гнилую слизь. За ёлками на солнце всё так же светлела лощина смертоносного ручья – то ли опалиха, то ли выскирь, то ли выморина. Ловчая яма нечисти. Над лощиной, хлопая крыльями, пролетела неясыть, будто уносила какую-то весть. «У! У! У!» – ухала она, и казалось, что она смеётся над людьми.