Мало избранных — страница 111 из 124

— Кто — «он»? — содрогнувшись, спросил Семён.

— Супруг мой обреченный, — в её голосе звучала затаённая гордость. — Отец Авдоний. Он один у меня был в сердце. Аты не приходи ко мне, Сеня.

Живым неистовый Авдоний был для неё как бог, а мёртвым стал как дьявол, но сердце её не ведало разницы.

Сестра заперла калитку, и Епифания бесшумно прошла через двор к себе в крохотную келью. Здесь еле тлела под образами красненькая лампада, и казалось, что в келье никого нет, но в углу, в тени, стоял человек в саване.

— Опять пришёл? — утомлённо спросила Епифания.

Мертвец печально молчал. Это был не Авдоний, а Хрисанф, старый зодчий. Еженощное молитвенное стояние сестёр преграждало Авдонию путь в обитель, а про Хрисанфа сёстры не знали. Да он ни к чему и не подбивал Епифанию. Ему не давал покоя вертеп — столпная церковь. Хрисанф ведь не хотел покидать её, когда Авдоний увлёк расколыциков в подземный ход; он хотел остаться в подклете, чтобы выломать кирпичи из треснувшей опоры, высвободить железную тягу из стены и обрушить всю храмину. Авдоний потянул зодчего за собой и не позволил исполнить замысел. Хрисанф взлетел на Корабле, не отплатив никонианцам за муки. А столпную церковь, которую строили расколь-шики, на Покров освятили. И Хрисанф явился к Епи-фании.

— Я ничего не забыла, — глухо сказала ему Епифа-ния. — Не томи меня.

Матушка Ефросинья водила сестёр на освящение, и Епифания видела, во что превратилось былое узилище. Купол — как взмах божьей руки, узкие окна, высокий иконостас, весь в лаковом винограде, свечи, ризы образов, святые старцы на стенах и кованое паникадило. Красота. Но под каменными плитами пола — Епифания знала это — таились кирпичные арки, закопчённые костром пленников, и никто не вырвал из стен железные кольца, к которым прежде, как псы, были прикованы отец Авдоний и его братья. Благолепие церкви зиждилось на страданиях праведников — и потому было обречено.

На освящение собралась огромная толпа. В Сибири ещё не было храма, чтобы столп звонницы стоял на своде. Самые упрямые бабы даже не хотели заходить — боялись, что столп осядет внутрь и раздавит всех, будто пестом в ступе. Шептали, что архитектон Ремезов из ума выжил, потому и воздвиг эдакую несуразину, недаром же губернатор сбежал с праздника: князь-то, чай, не дурак! Но владыка Филофей успокоил баб и развеял сомнения, когда бестрепетно вступил под своды, чтобы творить богослужебный чин.

Семён Ульяныч сделал вклад в церковь — подарок от всех Ремезовых: в притворе на дощатой распялке висела кольчуга Ермака. Владыка дозволил поместить кольчугу в храм, как некогда поступил Исаакий Далматовский. В своём монастыре Исаакий выставил кольчугу и шелом старца Далмата. Эти доспехи обители передал рейтарский полуполковник Иван Волков, однако народ переиначил всё по-своему, и теперь любой мальчонка знал, что броню вручил Далмату тюменский мурза Илигей. Мурза нагрянул на Исеть, чтобы убить старца, но вдруг узрел Богородицу и раскаялся. Семён Ульяныч верил, что про Ермакову кольчугу тоже сложат какое-нибудь доброе предание.

После службы, когда церковь опустела, владыка Филофей подошёл к кольчуге и осторожно коснулся её ржавого рукава, словно хотел услышать в своей душе ка-кой-то далёкий ответный звон.

— О чём думаешь? — ревниво спросил Семён Ульяныч.

А Филофей вспоминал Новицкого. В ту последнюю встречу на берегу Концы на Грише была другая Ермакова кольчуга, тоже рваная и ржавая. Может, она спасла Гришу? Может, Гриша где-то жив? Укрылся в лесах со своей дикой остячкой, отрёкся от Господа — но всё-таки выжил? Филофею было бесконечно жаль Григория Ильича. Нельзя жалеть вероотступника, но владыка всё равно жалел. Гриша в одиночку отчаянно сопротивлялся своему проклятью. Да, в неравном борении он был повержен дьяволом, однако всемилостивый Господь не откажет ему в прощении, потому что Григорий Ильич умел сострадать малым сим, как сам Господь сострадает человекам.

У владыки ещё теплилась надежда когда-нибудь узнать о Новицком. Панфил попросил разрешения уйти насовсем на Конду, чтобы построить там храм. По церковному правилу полагалось держать среди новокреще-нов надзирателя, который будет следить за инородцами, дабы те не отвалились обратно в язычество, и потому владыка отпустил своего ученика. У вогулов Панфил может встретить кого-нибудь, кто откроет ему, чем завершился путь Григория Ильича. Но доживёт ли сам владыка до такого известия?

— Думаю, Семён Ульяныч, что встанет санный путь — и уеду я, — сказал владыка. — Весной спущусь по Енисею до Туруханска, поклонюсь мощам Василия Ман-газейского. Потом поднимусь обратно в Енисейск и двинусь в Иркутск, а потом хочу Байкал преодолеть и в Се-ленгинск попасть.

Филофею в Тобольске стало тяжело. И не только из-за Новицкого. Угнетал и поспешный отъезд Матвея Петровича, и расследование его деяний. Похоже, сыщики подобрались к чему-то очень опасному для князя. Филофей неплохо изучил Матвея Петровича. Матвей Петрович был человеком сердца. Но под добродушием и щедростью в нём таилась стальная пружина дерзости. Митрополит Иоанн осудил эту дерзость, а владыка Филофей — нет. Однако куда искушения завели князя? Филофей не знал, да и не желал знать. Скорее всего, он помрёт в трудной дороге, избавляя себя от горечи за участь Матвея Петровича. Или от необходимости кривить душой, когда Матвей Петрович хитроумием одолеет своих врагов и вернётся победителем. Жизнь лучше скончать там, где она ещё прекрасна, а Семён Ульяныч с таким упоением рассказывал о Сибири, что в благодатности земли владыка не сомневался.

А у Семёна Ульяныча загорелись глаза.

— Возьми меня с собой! — тотчас с жаром попросил он.

Владыка засмеялся.

— Ульяныч, мне шестьдесят семь годов, я старик, а ты ещё старикастее меня. Я и не чаю в Тобольск вернуться: упокоюсь, пожалуй, в пути. Но я-то один. А у тебя жена. Внуки. Тебе Машеньку замуж выдать надо.

— Давно я уже понял, что не нужна тебе моя дружба! — крикнул Ремезов.

— Ну что ты как дитя? — владыка положил руку Семёну Ульянычу на плечо. — Давай лучше попрощаемся от души. Ты ветхий, и я ветхий, и оба мы не Мафусаилы. На коем свете свидеться придётся?

После Покрова Семён Ульяныч неделю безвылазно просидел в своей мастерской: по чертёжным книгам рассматривал дороги до Туруханска и Селенгинска и плакал от досады. Утешившись и смирившись, он вернулся в избу, и Митрофановна, вздыхая, гребнем расчесала ему всклокоченные волосы и бороду. В избе и застал Семёна Ульяныча майор Лихарев.

Следствие у Лихарева шло ни шатко ни валко. Кроме пропавших денег Бухгольца, майор откопал в бумагах ещё несколько мелких грехов Гагарина: семь лет назад в Вятке испарился хлебный обоз; два года назад государыня выдала губернатору три тыщи рублей в китайский торг, и эти тыщи канули в безвестность; губерния задолжала за пять лет по разным статьям, хотя и не пушным… Однако всё это было ерундой. Об истинном воровстве могли поведать только люди, а не бумаги, а люди отпирались. Ежели бы удалось расколупать, скажем, секретаря Дитмера, то грехи губернатора посыпались бы, точно пятаки из порванного кошеля, — но как расколупать хитрого шведа? И майор от безысходности отправился допрашивать архитектона.

Дело это изначально было бесполезное. Майора предупредили, что архитектон — старик склочный и упрямый. Да и что он мог рассказать? Строительство в Тобольске замерло три года назад — кончились деньги. А без денег нет и воровства: о чём говорить?

Лихарев присел на лавку боком к столу и положил шляпу рядом с собой, словно поясняя, что он явился с полным уважением к хозяину и потому ждёт такого же уважения к своему делу. Семён Ульяныч надменно задрал бороду.

— Небось знаешь, кто я, — сказал Лихарев.

— Понятно, знаю. Майор сенатский, государев до-глядчик.

— Ну, так пособи. Растолкуй, где губернатор на свою сторону отмахнул.

— Я за плечом у него не стоял, не ведаю!

— На него четыре сундука доносов в Сенате.

— Вот к тем доносчикам и ступай! — отрезал Семён Ульяныч.

— Дубины вы стоеросовые, сибиряки! — в глаза Семёну Ульянычу смело сказал Лихарев. — Кого покрываешь, Ремезов? Вора! А его карать надо!

— А мне ябеда против души! — так же прямо ответил Семён Ульяныч.

Лихарев подался вперёд. Казалось, он цапнет архи-тектона за грудки.

— Ежели вора не остановить без жалости, так его даже страх не уймёт! И он не покается, Ремезов, он чести и славы потребует, как праведник!

Семён Ульяныч засопел и отвернулся.

— Тоже знаю, не дитя сопливое! — мрачно ответил он. — Но пусть его бог накажет, а я прощаю! Матфей писал: «Кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую»!

Лихарев злобно ухмыльнулся, ощерив зубы под усами.

— Кто обчистит твой правый карман, обрати к нему и другой!

— Не богохульствуй, дурак! — крикнул уязвлённый Семён Ульяныч.

— Это ты дурак, Ремезов! — Лихарев схватил свою шляпу и хлопнул ею о край столешницы. — Я понимаю, когда коменданты с канцелярией в рот себе кулак суют — они вместе с губернатором плутовали! А ты-то, старый пень? Эх, не того прощаешь, мастер!

Ваня лежал у себя за печью и слышал весь разговор. Для Вани теперь не существовало человека, которого он поставил бы выше Семёна Ульяныча, и всё же справедливость Ваня ощущал за майором Лихаревым.

А майор был совершенно прав, когда полагал, что секретарю Дитмеру известны все тайны губернатора. Впрочем, конечно, не все, но достаточное количество, чтобы мысли о богатствах князя лишили Дитмера покоя.

Дитмер самым внимательным образом изучил скарб Матвея Петровича, когда тот покидал свой дом в Тобольске. Груда была немалая, но Дитмер не обнаружил в ней окованного сундучка, в который губернатор при секретаре не раз укладывал различные золотые вещицы из древних могил; эти вещицы с приятной регулярностью присылали старосты из слобод на Тоболе и коменданты из Тюмени, Шадринска, Ишима и Тары. Дитмер рассуждал логически. Матвею Петровичу никак не провезти это золото через верхотурскую таможню, потому что на таможне сейчас сидят комиссары из комиссии майора Дмитриева-Мамонова. Но Матвей Петрович не помышляет расставаться с губернией навсегда, он рассчитывает вернуться: значит, сундучок с золотом остался в Тобольске. Князь его спрятал. А где?