Мало избранных — страница 113 из 124

— Если имелось какое-либо нарушение, то винить необходимо самих русских, — добавил фон Врех. — Насколько я помню, в работах принимали участие религиозные преступники, и к ним не может быть доверия!

Дитмер поджал губы. Он совсем забыл о расколыци-ках, которые сидели в подвале церкви, ныне получившей название Покровской! Вот кто мог осуществить план губернатора — узники, полностью подвластные князю!

— К сожалению, они все погибли, — осторожно заметил Дитмер.

— Отнюдь не все! — возразил фон Врех. — Наш доблестный капитан Табберт принимал участие в спасении беглецов из того ужасного пожара, и он утверждает, что избавил от гибели несколько человек.

Дитмер поспешил к Табберту.

— Вас интересуют уцелевшие беглецы? — удивился Табберт. — Почему?

— Потому что господина губернатора подозревают ещё и в потворстве этим каторжникам. Я ишу свидетельства для опровержения.

Табберт понимающе усмехнулся.

— Видимо, губернатор — весьма выгодный покровитель.

— Это не имеет отношения к моему вопросу.

— Я мало чем могу помочь вам, Дитмер, — сказал Табберт. — Я не был знаком с этими мятежниками и не знаю, кто из них выжил. Могу сказать лишь то, что спаслась некая женщина — любовница Симона, сына господина Ремезова. Она была тесно связана с беглецами, хотя и не содержалась в том подвале, где были заключены прочие. Но она должна всё знать.

— Как мне её отыскать?

— Это несложно. Её отдали в монастырь.

Дитмеру, секретарю губернатора, не составило труда

упросить игуменью Ефросинью разрешить встречу с сестрой Пелагеей.

Дитмер ждал Епифанию на том же месте, где недавно ждал её Семён. Матушка Ефросинья вывела Епифанию и придирчиво осмотрела Дитмера.

— Дозволяю на четверть часа, — скупо уронила она.

Дитмер удивился тонкой красоте Епифании. Любопытно, почему эта женщина отреклась от радостей мира? Воистину, русские — самоистязатели.

Епифания тоже разглядывала Дитмера. Холёный офицерик. А по глазам видно, что сердце у него — как вёрткая ящерица. Она уже встречала таких людей. Такой человек и отправил её в ад. Это было бесконечно давно, однако Епифания запомнила его — первого из многих. Когда солдаты нашли скит на Сельге и схватили Авдония, светлого инока, Епифания — крестьянская дочь Алёна — кинулась на жениха-доносчика с ножом… И в Олонецком заводе на следствии молодой офицер бил её, натянув перчатки, чтобы не испортить пригожести лица и тела синяками и кровоподтёками; сломив волю, офицер снасило-вал её, не пощадив и девства. И потом начались скитания по острогам и казематам, потянулись большаки в тайге, посыпались дожди, засвистели плети, зазвенели оковы. А завершилось всё пылающим Кораблём.

— Скажи мне, милая, — попросил Дитмер, — не говорил ли кто из твоих знакомцев о каких-либо тайных строительных работах?

Дитмеру поневоле захотелось понравиться этой бабе, и он улыбнулся.

— Были такие, — сдержанно ответила Епифания.

Она заметила, что офицер насторожился и даже

дышать стал глубже.

— И в чём суть тех работ?

— Делали подземный ход из церкви в палату.

— Из Покровской? — Дитмер указал пальцем на колокольню, что торчала над заснеженными кровлями торговых балаганов Софийской площади.

— Тогда она без именования была.

— Существует ли ныне тот ход?

— Мне не ведомо.

— А как его найти?

Епифания взглядом обшаривала лицо Дитмера. А Йохим Дитмер, сын нарвского бургомистра, не знал, что такое Денница — гневная Чигирь-звезда.

— Я сама того не видела, но брате наш Хрисанфе поминал, что в стене подклета осталась трещина. Разбей её, и за ней — ход.

Дитмер еле взял себя в руки. Нельзя было показывать этой монашенке, что он торжествует. Он раскусил губернатора! Он подобрался к тайне его сокровищ с того края, с какого губернатор и предусмотреть не мог!

— Стены ломать — не моя работа, — свысока сказал Дитмер, изображая безразличие. — Это не то, что я хотел узнать.

— Тогда прощай, — ответила Епифания.

Она тоже улыбнулась — но в её улыбке не было ничего доброго: так улыбаются солдаты, пробуя пальцем остроту отточенного багинета.

Однако Дитмер ничего не заметил. Он уже думал только о кладе.

Он решил идти в церковь нынче же вечером.

Нынче вечером и Ваня решил поговорить с Ремезо-вым начистоту. Ваня больше не мог молчать. Он вспоминал те страшные месяцы в осаждённом ретраншементе, вспоминал холод, бескрайние снега и темноту, которую нечем было разогнать, потому что не хватало дров. Вспоминал знамя на флагштоке, полощущееся на ветру под синим небом — таким студёным, что даже ангелы в нём не пролетали, боясь обморозить крылья. Вспоминал джунгарский штурм: как рубился на куртине капитан Ожаровский; как канонир взорвал себя вместе с пушкой; как умирающие солдаты в землянке госпиталя бессильными руками рвали всадника, провалившегося к ним сквозь крышу; как сам он тащил убитую лошадь, чтобы перегородить проход в крепость… Вспоминал вал из мертвецов: в этот вал положили и поручика Кузьмичёва, и безрассудного барабанщика Петьку Ремезова… Если он, Ваня Демарин, не откроет правду о причинах той войны, то предаст всех, живых и мёртвых, как предал их губернатор Гагарин, натравивший джунгар на войско Бухгольца. А Иван Дмитриевич сейчас отвечает на суде. Он честно исполнил долг командира, но его могут повесить, потому что он не победил.

Ваня вызвал Машу в сени.

— Мне, Маша, уже невмоготу, — негромко сказал он. — Хоть осуди, хоть совсем убей, но у меня душа рвётся! Я не Каин. У меня совесть горит.

Маша испытующе глядела на него исподлобья.

— Я думал, Маша, мы старика щадим, а пощадили вора!

Маша несогласно замотала головой.

— Не только в батюшке дело, и не только в Матвее Петровиче! — ожесточённым шёпотом возразила она. — Ещё ведь и в товарищах твоих! Сейчас народ думает, что они погибли за отечество. А скажешь правду — значит, их ради чужого воровства убили. Кого это утешит, Ванька?

Ваня горько усмехнулся.

— И так неладно, и эдак нехорошо. Я же понимаю, Маша, что от правды никому лучше не будет. Но отечеству без правды нельзя. Вот и всё, что знаю.

Ваня не находил слов, чтобы объяснить: правда не измеряется выгодой. Она просто должна быть. Как должны быть чертежи Семёна Ульяныча. Как должен быть его кремль. Как рядом с жарким летом должна быть студёная зима, и как у любой реки должны быть малый исток и привольное устье. Как должна быть вера у человека. Иначе зачем весь божий мир нужен? И Семён Ульяныч должен подняться до правды. Хоть и стар он, и больно ему.

Ваня не стал дожидаться от Маши ответа: Маша найдёт какие угодно слова, чтобы убедить его поберечь батюшку. Ваня погладил её по голове, как ребёнка, приоткрыл дверь в горницу и позвал:

— Семён Ульяныч, дойди до мастерской на разговор.

В мастерской было тепло от протопленной днём печи.

Лучина освещала книги в поставцах, свитки, стаканы с перьями, образа. Семён Ульяныч сидел на лавке, вытянув негнущуюся ногу, и стискивал в руке свою палку. Он почуял, что беседа предстоит нелёгкая, и смотрел на Ваню непримиримо.

— У тебя моя китайская пайцза, — напрямик сказал Ваня. — Ты ведь хотел узнать о ней? Я объясню. Ты мне отец. Но радости тебе с того будет мало.

— Выкладывай уже, — проскрипел Семён Ульяныч.

Лицо его, иссечённое глубокими морщинами, казалось ликом Саваофа.

И Ваня начал говорить. Китайские караваны. Богдыхан и контайша. Тулишэнь и Аюка. Яркенд и Лхаса. Штык-юнкер Ренат и золотой ярлык. Бухгольц и Цэрэн Дондоб. Всё, что когда-то растолковал Ване Ходжа Касым. Всё, что таил губернатор Гагарин. Корявый корень цветущего древа.

Семён Ульяныч ни на миг не сомневался, что Ванька не врёт. Ваньке такого просто не выдумать, ведь он ничего не слышал о Лифаньюане, защите Албазинского острога и воеводе Головине — Будун-нойоне; он не привечал в своём доме толмача Кузьму Чонга. Но Семён Ульяныч всё равно не хотел верить Ваньке. Не так устроена жизнь! Не так! Он, летописец Ремезов, удаляясь от суетности, описывал былое — судьбу Ермака, судьбу Тобольска, судьбу Сибири — и потому привык ощущать себя немного как бы Создателем: это он излагал историю, а не история излагала его. Он был могущественным судьёй событий, а не бессильной жертвой чужой воли. Ванькин рассказ унижал его и попирал его гордыню. И всё сошлось на Петьке! Или Петька — воин, который положил живот за бесценное отечество, или Петька — ломаный грош, походя выброшенный за ненадобностью, а он, Семён Ремезов, Петькин отец, — никчёмный холоп, у которого барин, не внимая мольбе, бестрепетно забрал любимого сына и затравил собаками ради одной лишь потехи.

— Прости, что прежде молчал, — угрюмо повинился Ваня. — Не хотел твоё горе умножать.

Но Семёну Ульянычу не было дела до сожалений Ваньки. В сознании Семёна Ульяныча весь мир всем своим громадным телом сейчас неудержимо выворачивался наизнанку с мученическим хрустом хрящей. И Семён Ульяныч не мог этого перенести. Он слишком стар. Он скоро умрёт. Он хочет довершить свои дни так, как привык, как обжился, как обустроил себя в этом порядке вещей. Неужели Господь не может оказать такой милости — оставить старика в покое: пусть утешится своим неведением.

— Значит, Петька умер понапрасну? — Семён Ульяныч впился в Ваню ненавидящим взглядом. — Как с ладони в воду ненароком сронили?

Ваня ощутил смертный ужас Семёна Ульяныча.

— Пётр Семёныч недаром погиб, — упрямо сказал Ваня. — Он транжемент от врага спасал. Своих товарищей спасал.

Но Семён Ульяныч ничего не услышал.

— А войну, значит, Гагарин учинил?

Семён Ульяныч словно раскачивался на краю пропасти.

— Гагарин, — подтвердил Ваня. — И его надо наказать. Отдай пайцзу.

— Не отдам!

— Да почему же?! — едва не взвыл Ваня.

И Семёна Ульяныча прорвало — это он откачнулся от пропасти назад.

— Врёшь ты мне, Ванька, щенок! — изрыгнул он. — Не было такого ничего! Не желаю верить! Поклёп! Не мог Петрович своему войску гибель подгадать! Всё Ка-сым-агарянин сочинил!