Вечером нойон Цэрэн Дондоб отправился в гости к Онхудаю.
Этому глупому толстяку хватило ума уступить нойону своё место в хойморе — в почётной части юрты. Нойон опустился на ковёр возле алтарной скамеечки, уставленной бурханами и свечками юодже; на стене над алтарём висели шёлковые полотнища с яркими изображениями олгонов. Нойон быстро оценил людей Онхудая, которые безмолвно сидели у стен: каанары-воины и котечинеры-слуги. Нет ни одного учёного элчи, опытного в истории народа, и даже старого бакчея нет, хотя по годам зайсан-гу ещё должно иметь бакчея. Мальчиков из знатных родов в своих кибитках растили и учили не отцы, а бакчеи; потом, когда мальчики мужали, становились зайсангами или нойонами, они как сыновья заботились о воспитателях, возили бакчеев при себе и принимали их советы. Но самонадеянному Онхудаю никто не нужен.
На правой ладони, поддерживая правый локоть левой рукой, Онхудай с поклоном подал гостю пиалу с мутной молочной водкой, на дне которой блестели кусочки золота. Цэрэн Дондоб принял пиалу, обмакнул в неё кончики пальцев, брызнул на бурханов, отпил и вернул пиалу хозяину.
— Ты должен увидеть одну вещь, — важно произнёс Онхудай и вытащил из-под хантаза, туго завязанного на брюхе, золотую китайскую пайцзу.
Пайцза лежала на широкой ладони зайсанга, словно скорпион, который ужалил нойона прямо в сердце. Конечно, Цэрэн Дондоб знал о китайском посольстве к калмыкам. Лифаньюань неутомимо искал способ остановить или даже уничтожить джунгар. И вот зримое свидетельство его коварства!
— Расскажи мне, мой друг, о том, как эта вещь оказалась у тебя, — смиренно попросил Цэрэн Дондоб. — Расскажи всё, что знаешь.
Полузакрыв глаза, нойон слушал о Яркенде, о золоте, о тобольском губернаторе Гагарине, о двух полках Бухгольца, о заверениях в дружбе, о ретраншементе и пушках, о перебежчике и его бесценном известии.
Онхудай закончил и глядел на Цэрэн Дондоба.
— Я понял, — тихо кивнул нойон. — Русские сговорились с китайцами и нанесли нам удар в спину, — Цэрэн Дондоб наклонился и накрыл руки зайсанга своими руками, выражая одобрение. — Я прощаю тебя, зайсанг, за то, что ты отвлёк меня от похода на Лхасу. Ты прав. Я должен быть здесь.
Онхудай надулся от гордости.
— Я не только смелый, но и умный, — высокомерно сказал он.
— Я хочу увидеть перебежчика.
По знаку Онхудая котечинер вскочил и выбежал из юрты. Вскоре штык-юнкер Юхан Густав Ренат уже стоял у очага перед нойоном и зайсангом.
— Нойон спрашивает, кто ты? — перевёл Онхудай слова Цэрэн Дондоба.
Ренат догадался, что сухонький старичок перед ним — самый главный степняк; это он привёл огромное войско, которое возводило вторую юргу.
— Я офицер. Артиллерист. Я стреляю из пушек.
— Какая у тебя причина предавать своих людей?
— Это не мои люди, — устало ответил Ренат. — Я не русский. Я из далёкой страны у северного моря. Мой король ведёт войну с русским царём. Я попал в плен. В плену я уже седьмой год. И я хочу вернуться домой. Я надеюсь, что в обмен на это золото, — Ренат кивнул на пайцзу, висящую на груди Онхудая, — вы отправите меня с женой к калмыкам. От них я уйду к туркам.
— А где твоя жена?
— Она скоро приедет в крепость с караваном. Вы можете захватить его.
Цэрэн Дондоб долго раздумывал над словами Рената, которые ему перевёл Онхудай. Ренат ждал.
— Мы возьмём русский караван, — наконец сказал он. — Мы уничтожим русскую крепость и перебьём русское войско. И я хочу сделать это быстрее.
Онхудай хищно заулыбался, довольный решением нойона. Ренат не понимал, о чём по-своему говорят степняки.
— Голову этого изменника, — Онхудай кивнул на Рената, — можно забросить в крепость, чтобы устрашить русских перед гибелью.
— Нет, — возразил нойон. — Он может пригодиться. Пусть даст клятву.
— Тебя пока пощадили, — сказал Онхудай Ренату по-русски, поглядел на одного из слуг и приказал по-монгольски: — Беспалый, приведи собаку.
Один из котечинеров выбежал из юрты.
— Ты сделаешь шахан на моей сабле, — сообщил Онхудай.
— Что это такое? — мрачно спросил Ренат.
— Клятва.
Ренат опустил глаза. Ему это было уже безразлично.
Прислужник вернулся с собакой на верёвке. Он поставил собаку рядом с Ренатом и отступил, не выпуская верёвки. Онхудай поднялся, подошёл к Ренату, вытащил саблю из ножен и протянул её.
— Целуй.
Ренат взял саблю из рук зайсанга и поцеловал клинок.
— Теперь разруби собаку пополам. Это шахан, слово с кровью.
Ренат ошарашенно поглядел на пса. Пёс улыбался, вывесив язык, и вертел мохнатым хвостом. Он был точь-в-точь такой же, как Юсси. Верный Юсси, которого убил пьяный русский полковник, — а с гибели Юсси началась та страшная драка на ярмарочной площади в Тобольске. И вот снова судьба Рената, судьба Бригитты зависят от жизни собаки. Нойон Цэрэн Дондоб, прищурясь, испытующе смотрел на штык-юнкера. Онхудай ухмылялся: он ждал, что перебежчик откажется — и тогда его можно казнить.
Ренат отступил на шаг и поднял саблю для удара.
Глава 3Душа в подклете
Табберт опять зачастил к Ремезовым. Охваченный новым замыслом — замыслом книги о России, он обрёл в Семёне Ульяновиче столь же полезного знатока старины, сколь полезен Ремезов был ему как картограф. Табберт расспрашивал и записывал в тетрадь об Иване Грозном и Гришке Отрепьеве, о Рюриковичах и Романовых, о Ермаке и патриархе Никоне. Все сведения сего сибирского фантазёра, разумеется, нуждались в последующей проверке с должным усердием, но для начала Табберту требовалось составить общую картину событий. Сыновья старого Ремеза тоже пригодились для книги: Леон знал воинское дело, а Симон-младший разбирался в вопросах веры. У Симона Табберт попросил дозволения поговорить с Епифанией.
— Ну, попробуй, господин капитан, — с сомнением согласился Семён.
Самолюбию Табберта льстила близость к семье Реме-зовых, которая в Тобольске, да и во всей Сибири, без сомнения, стояла особняком. Табберт надеялся, что Реме-зовы понимают важность его работы, и ему разрешено у Ремезовых больше, чем любому другому чужаку, а то и члену семьи.
Семён-младший и Епифания жили в подклете мастерской, как это было и до побега раскольников. Табберт повесил на гвоздь треуголку и епанчу, потопал ногами, сбивая снег, и присел у стола на лавку. В подклете горела лучина. Семён-младший скрежетал напильником — разводил зубья кованой пилы. Епифания стояла у стола и крутила жёрнов ручной меленки. Табберт разглядывал эту бабу с доброжелательным интересом. Епифания казалась ему не совсем человеком: так прирученного волка нельзя считать собакой.
— Как твой чувство себя? — осведомился он с любопытством лекаря.
— Благодарствую, — ответила Епифания.
— Скажи, ты по-прежнему расколчица?
Епифания молчала. Семён-младший стиснул напильник.
— Скажи, правда есть, что перед гарь вы держать пост, а ваш вожак обратить вас в монах, и вы быть братья и сьостры?
— Правда, — скупо сказала Епифания.
— А что хотеть ваш вожак? Власть над вами? Слава среди расколчиков? Страх царя перед ваша вера?
Семён понимал, что Епифании невыносимы такие холодные и жёсткие вопросы об Авдонии, однако усилием воли она не даёт себе закрыться.
— Батюшка души спасал.
Такой ответ ничего не объяснил Табберту.
— Когда начало пожар, мои люди открыть дверь, а твои люди, много, не выходить, — сие что есть? Упорство? Или терять рассудок?
По Епифании покатились волны липкого жара. Этот швед выпытывал самое главное. Она помнила, о чём думала в тот безумный миг: она боялась боли и смерти. Даже нет, не самой смерти, — она боялась умирания. Боялась перешагивать через порог. Она видела тогда в храме, как мужик свернул шею своей жене, чтобы та не мучилась, сгорая заживо. Видела, как мать задушила младенца. Видела, как девка бросилась в полымя, желая скорее завершить погибель. В храме Епифания понимала, что Авдоний не убьёт её, не избавит, и молилась, обнимая его колени, чтобы он каким-то чудом перенёс её через огонь — отсюда сразу в рай. Но через огонь её перенёс Семён. Ей не хватило веры и силы, чтобы дотерпеть, земное пекло стало для неё страшнее адского. Однако были и те, кто преодолел ужас и боль. И отец Авдоний преодолел.
— Кто верил истинно, тот и не вышел, — глухо сказала Епифания.
Легче было голой пройти через площадь, чем исповедаться этому шведу. Но она предала свою веру, и будет нести печать, которую видят все, — это её наказание. На ней Агасферов грех. Она оттолкнула Господа. И она должна говорить о своём грехе: каяться в нём, даже если ему нет искупления.
— Скажи, те, которых мы спасать, они позднее снова делать гарь?
Глаза у Табберта горели. Он словно бы ощупывал пальцами бьющееся сердце живого человека: таковое исследование невозможно по природе, ибо разъятое тело умирает, и потому опыт беседы с этой бабой был бесценным.
— Довольно, господин капитан! — угрюмо оборвал Семён, откладывая пилу. — Жестоко о том выпытывать! Ступайте к батюшке, а её не трожьте!
Табберт вздохнул и поднялся.
— Сожалеть! — искренне сказал он.
Табберт забрал треуголку и епанчу и закрыл за собой дверь, а Епифания всё так же крутила жёрнов меленки, стоя у стола. Семён сзади взял её за плечи и уткнулся лбом ей в затылок.
— Помилуй, Епифанюшка, — прошептал он. — Сдурил я, что пустил его.
— Ничего, Сеня, — твёрдо ответила Епифания. — Так бог хотел.
…За события в Чилигино никакой кары от властей для Епифании не последовало. За что её карать? Она не убегала из-под стражи, как Авдоний с братьями. И гарь готовила тоже не она. Епифания, девка Алёна, по бумагам — всего лишь холопка Ремезовых. Ежели сами Ремезовы не требовали проучить её кнутом, так это ихние дела, а не начальства.
Всю обратную дорогу от Чилигино до Тобольска Семён присматривался к Епифании, пытаясь понять, что с ней происходит. Она будто очнулась. Треснула и развалилась скорлупа ожесточения, отчуждения и непокорства. Епифания почти всегда молчала, но Семён чувствовал, что она теперь видит этот мир — эту реку, эту осень, эту землю. Семён хотел верить, что после потрясения морок слетел с души Епифании, что Епифания воскресает.