Горе в семье Ремезовых потихоньку обживалось, обретало своё место, как новый постоялец: оно глядело месяцем в окошко, трещало огнём лучины, стрекотало сверчком за печью, сидело со всеми за общим вечерним столом и бормотало что-то во сне. Но никто из Ремезовых не заметил, что происходит с Ефимьей Митрофановной. Она не колотилась в отчаянье, не рвала волосы, не причитала, не убивалась. Она затихла, будто уступила горе своим родным людям: пусть отведут душу, пусть быстрее отмучаются и опустошатся.
Как-то раз Лёнька с Лёшкой запропастились куда-то и не привезли воды с Курдюмки; за водой уехали Варвара с Машей, а Семён Ульяныч за ужином принялся ворчать на мальчишек:
— Морды вы бродяжьи! Забыли своё дело, да? Петька вон за товарищей живот положил, а у вас мать на проруби горбатится!
Эти попрёки означали, что Семён Ульяныч в душе уже принял гибель сына. А Ефимья Митрофановна, ничего никому не говоря, не приняла. И утром она не поднялась с лавки. Она пролежала весь день, а потом и второй день, и третий. Она не жаловалась, ничего не просила и не плакала — просто молчала, глядя в потолок, и угасала. Теперь семья засуетилась вокруг неё. И больше всего суетился Семён Ульяныч. Он и представить не мог, что жена умрёт раньше него. Он не знал, что делать и за что хвататься; в сенях и во дворе он орал на сыновей и внуков, а по горнице ковылял на цыпочках, обмотав тряпкой конец своей палки, чтобы не стучать, и говорил с Ефимьей Митрофановной заискивающе, виновато, хотя она всё равно не отвечала.
Семён Ульянович позвал батюшку Лахтиона из Никольской церкви — Митрофановна очень уважала его. Батюшка пришёл. Вздыхая, он посидел рядом с Митрофановной и попросил домашних выйти из горницы. Ефимья Митрофановна исповедовалась и причастилась.
— Отпустит её? — в сенях тревожно спросил Семён Ульяныч у батюшки.
— Бог знает, — неохотно ответил батюшка и удалился.
Митрофановну не отпустило. Она не хотела жить.
Через два дня Семён Ульянович привёл владыку Филофея. Это было последнее средство, которое Семён Ульянович придумал.
Все младшие Ремезовы, смущаясь владыки, перебрались в мастерскую. Семён Ульяныч принял шубу и шапку Филофея.
— Вот она, владыка, — бормотал он, словно Филофей мог не заметить Ефимью Митрофановну. — Неделю уже лежит… Ни слезинки не уронила, молчит, не молится, не ест ничего, только ночью встаёт водички попить…
Филофей тоже присел возле Митрофановны и погладил её по лбу.
— Ох, матушка… — печально произнёс он.
— Скажи ей что-нибудь, владыка, пусть встанет, — жалобно просил Семён Ульяныч. — Псалом какой прочти или святой водой окропи.
Филофей поглядел в тоскующие глаза Митрофановны.
— Что я ей скажу? Она о жизни больше моего знает.
— Умрёт ведь Фимушка моя, — едва не заплакал Семён Ульянович.
— Может, покормить её? — как-то простецки предположил Филофей.
Семён Ульяныч даже рассердился на такое глупое лечение.
— Разве ж мы не предлагали ей?
— А что она любит?
— Не знаю! — потихоньку понимая владыку, удивился своему неведению Семён Ульянович. — Всё ест… На Масленицу стопу блинов сметала.
— Давай тесто сделаем и блинов ей напечём.
— Так Великий пост.
— Господь простит.
— Сейчас Варвару позову, — дёрнулся Семён Ульяныч.
— Не надо Варвару, — остановил его Филофей. — Давай сами. Когда-то в Киеве я в просфорне послушание исполнял. Ищи муку, молоко и яйца.
Семён Ульяныч достал большую деревянную миску, в которой обычно заводили тесто для блинов, и натрусил в неё муки из берестяного туеса, правда, частью просыпал и на стол. Владыка Филофей налил в миску молока из кувшина, тоже плеснув на стол. Потом Филофей принялся половником перемешивать муку с молоком, а Семён Ульяныч нашёл лукошко с яйцами. Пытаясь разбить яйца в миску, он уронил одно яйцо на пол и поковылял за тряпкой. Филофей, перепачканный белым, неумело месил вязкое тесто, а Семён Ульяныч, кряхтя, ползал под столом, вытирая растоптанный впопыхах желток; он неловко толкнул стол и опрокинул туес с остатками муки.
Митрофановна неохотно, будто через силу, повернула голову. Два старика, митрополит и архитектон, возились у стола, претворяя тесто, чтобы порадовать её хоть чем-то. Но они ничего не умели, олухи. Митрофановна тяжело задышала, шевельнула плечом, потом тихонько заскулила и наконец закричала в полный голос. По морщинам её лица побежали крупные слёзы. Она кричала, выпуская из сердца нестерпимую боль, кричала и кричала, а Семён Ульяныч уже стоял рядом на коленях, вытирая ей щёки платком, и Филофей трясущимися руками протягивал ей кружку с холодной водой. Душа очнулась. Ангелы летели на помощь.
Глава 12Путь, озарённый солнцем
Иртыш стронулся на рассвете, словно решил больше не откладывать путь. Весенняя степь казалась безрадостной: бесконечная, грязно-серо-белая и неровная. Кое-где снега бессильно просели, и сквозь них темнела земля, а кое-где ещё держались мёртвые острова наста. Иртыш был неразличим, но вдруг через всё пространство что-то захрустело, затрещало, зашевелилось, и прямо из небытия обозначилась длинная полоса единого движения. Коробясь и трескаясь, лёд на русле сам собой пополз среди такого же льда берегов. А потом проступила чёрная вода, проявляя реку в её истинной природе.
Нойон Цэрэн Дондоб возвращался в юргу по берегу Иртыша. Он ехал впереди на Солонго, которая бежала ровным тротом, его окружали дайчины и каанары, а следом скакало войско в тысячу пик. Иртыш был сплошным месивом из льдин, которое шуршало, скрипело, хрустело и ползло вдаль в неизъяснимом нечеловеческом упорстве. Ледоход жил своей беспокойной жизнью: льдины лезли друг на друга, ухали в воду, грузно переворачивались, тонули, всплывали, рушились на части. От реки веяло холодом.
Ламы Доржинкита не помогли нойону. Они сказали, что судьба нойона — у него в руках, и он знает всё, чтобы выбрать правильную дорогу, но ещё не понимает многое из того, что находится прямо перед ним. Ламы не ответили, оставаться ему здесь или нет. «Ты там, где нужен себе», — сказали они.
А где он нужен себе? Здесь, на задворках мира? Нет, он нужен себе в Лхасе. Отбить у китайцев священный город — значит вонзить нож в грудь нефритового дракона. Отплатить за всё: за годы унижений, за ложь, за чёрные косы Ану-хатун. Неведомый и безымянный китайский воин убил её на Дзун-Мод уже двадцать лет назад. За прошедшие годы нойон почти забыл, как выглядела Ану-хатун. Любовь остыла и умерла. А ненависть, рождённая этой любовью, до сих пор была горяча и жива — зазвенит, только тронь.
Ану-хатун, прекрасная и неистовая, как злой докшит, была женой тайши Сенге. А Сенге был старшим сыном великого контайши Эрдени-Батура. Это Эрдени-Батур, воин от кости Чороса, первый хан Джунгарии, созвал ойратов на чуулган под хребет Тарбагатай, и ойраты приняли общие законы жизни. Чтобы крепче породнить джунгар и хошутов, Эрдени-Батур женил Сенге на Ану-хатун, дочери хошутского тайши. Цэрэн Дондоб помнил эту свадьбу, ведь он был братом Сенге. Ану-хатун родила Сенге сына Цэван-Рабдана.
Всего у Сенге было восемь братьев, но всю власть над Джунгарией отец отдал одному Сенге. Власть была «гар-гу» Сенге — законным преимуществом старшего сына. Но прочие сыновья Эрдени-Батура оказались недовольны малым выделом, полученным от отца. Цэцэн, сын Эрдени-Батура от его любимой жены Дары Убасанчи, поднял мятеж против Сенге. Сенге убили.
Цэрэн Дондоб не претендовал на «гаргу» Батура. Он полагал, что власть над Джунгарией после смерти Сенге должен получить не Цэцэн, а маленький Цэван-Рабдан. Цэрэн Дондоб умчал Ану-хатун и Цэван-Рабдана от воинов Цэцэна. В огне тех погонь и схваток воспламенилась любовь Дондоба к Ану, вдове старшего брата. Казалось, что любовь эта взаимна. Цэрэн Дондоб помнил, как яростно полыхали алые облака над лазурной вершиной горы Мустыг. Но в битве за Джунгарию победил не Цэцэн, а другой сын Эрдени-Батура — Галдан. Победил — и напал на юргу Цэрэн Дондоба. Цэрэн Дондоб сумел спасти Цэван-Рабдана, а Галдан захватил в плен Ану-хатун.
Цэрэн Дондоб укрыл Цэван-Рабдана в городе Тур-фан, что лежал под свирепым небом пустыни в окружении бесчисленных глинобитных руин. Турфаном управляли китайцы. Дальновидный и коварный Лифаньюань взял джунгарских изгнанников на иждивение: вдруг они на что-нибудь сгодятся? Китайский император полагал себя владыкой Юйнэй — Вселенной, а не одной лишь своей империи; мудрецы учили богдыханов, что для них не существует «внешнего» и «внутреннего», поэтому Китаю до всего было дело. Однако жизнь под властью китайцев была позорной и нищей. У Цэрэн Дондоба вскипала кровь, когда он вспоминал, как приходилось кланяться чиновникам, облачённым в косые расписные халаты с оплечьями и нагрудниками.
А у Галдана всё складывалось прекрасно. Он провозгласил себя ханом ойратов, и Далай-лама увенчал его титулом Благословенный. Галдан водил джунгар за Алатау, подчинил себе Сайрам и Фергану, захватил Кашгар, Яркенд, Чимкент и Ташкент. Он наслаждался любовью Ану-хатун, которая, видно, забыла и сына, и убитого мужа, и Цэрэн Дондоба, который спасал её в междоусобицах братьев. Цэрэн Дондоб мог бы проклясть изменницу — но не проклял. Такова божественная суть её души. Потому он её и полюбил.
Погибель Галдана зародилась в степях монгольской Халхи. Лифаньюань подстрекал тамошнего хана Тушэту освободить Халху от власти джунгар. Тушэту поднял мятеж. Самонадеянный Галдан с войском вторгся на Халху и занял город Хархорин на Орхоне. Тушэту бросился за помощью в Китай. На Халху пошагали сразу два китайских войска, одно из которых возглавлял сам богдыхан Канси. Джунгары сражались храбро, и Галдан даже разгромил войско Канси, но китайцы всё равно покорили Халху. В битве у местности Дзун-Мод китайские полчища окружили орду Галдана. Ану-хатун была рядом с мужем. Она облачилась в доспехи, взяла саблю и сама повела воинов на прорыв. Сквозь строй врага она пробила путь, по которому Галдан бежал из западни, но сама уйти не смогла — её пронзила китайская стрела. Галдан же с последними дайчинами бежал на реку Тамир-Гол. Но дальше ему некуда было идти, потому что он не мог вернуться в Джунгарию. И он принял яд.