Мало избранных — страница 55 из 124

Кабатчик порылся в кожаном кошеле и выложил на прилавок чех.

— Пятьдесят рублёв, Назифа, — сообщил он.

Однако Назифа не собиралась тратить деньги супруга понапрасну.

— За эту цену я куплю чех в Приказной палате, — ответила она, называя губернскую канцелярию по старинке, как привыкла. — Ты требуешь царскую цену, а твой чех украден у пьяного купца. Десять рублёв.

— Борода — лишняя тягота, — ухмыльнулся кабатчик: такая надпись была отчеканена на чехе. — Давай двадцать рублёв.

Назифа рассердилась. Эти люди не ведают, каким трудом достаются деньги, они умеют только обманывать или барышничать своим пойлом.

— Десять рублёв мне придётся ещё заплатить писцу в Палате, чтобы он внёс достойное имя моего супруга в свои нечестивые бумаги! Я не могу дать тебе больше, чем ему, виночерпий!

Всех, кто оплатил пошлину, полагалось записывать в бородовые книги губернской канцелярии, чтобы никто не торговал чехами себе в карман.

— Вот только из уважения к мужу твоему, Назифа, пятнадцать рублёв.

— Ну, хорошо, — неохотно согласилась Назифа. — Но ты жадный шакал.

— А ты щука сушёная, — весело ответил кабатчик.

А на улице в это время Григорий Ильич изумлённо разглядывал Хомани.

Она была точь-в-точь как Айкони, издалека или вскользь и не заметишь разницы, но вблизи — Новицкий сразу это уловил — спутать сестёр было невозможно. В Аконе таилась гроза, а эта девочка сохраняла безмятежность. Судьба ещё не оставила своего следа на её чистом лице. Хомани была словно бы новой и нетронутой Аконей, Аконей до грехопадения, Евой без яблока, девой. Конечно, Григорий Ильич имел в виду духовную суть, а не телесную. Он помнил, что эта двойняшка Ако-ни — наложница бухарца-многожёнца. Но она, в отличие от своей сестры, не предалась демонам тайги, не напиталась той тёмной дьявольской силой, которая отделила Аконю от людей.

Этот яркий мартовский день выдался каким-то мла-денчески-радостным: гомонила толпа, прыгали солнечные зайцы, весело хрустел влажный снег, ветер раскидал по синему небу облака — то белые, ещё зимние, то жемчужно-серые, словно они линяли к лету. И Новицкого вдруг охватила надежда на счастье, искушение к обновлению. Он может начать всё сызнова. Он ничего не скажет Хомане об Аконе, и его проклятие останется в горьком прошлом. Хоманя — не такая, как Аконя. Она не влюбится в бессердечного человека, не подожжёт дом благодетеля, не будет резать людей ножом, чтобы снять душу. Она — обычная, и в этом божье чудо. Господь даёт ему, Новицкому, вторую жизнь, как он дал её владыке Филофею, исцелив от смертельного недуга. И Григорий Ильич сможет жить этой жизнью правильно, как смог владыка.

Назифа вышла из кабака и сразу поняла, что случилось нечто недоброе. Хамуна вся сжалась, словно перед ней появился шайтан. Кто-то посмел прицепиться к Ха-муне? Или пьянчуга её испугал? Назифа гневно посмотрела по сторонам и увидела высокого худого мужчину с чёрными усами, острыми скулами и серьгой в ухе; этот мужчина вперился в Хамуну. Назифа дёрнула чадру Хамуны, сильнее прикрывая лицо драгоценной наложницы своего мужа, крепко схватила Хамуну за руку и решительно повела прочь.

Хомани безропотно подчинилась, потому что больше не могла быть рядом с этим человеком. Он не сказал ей ни слова, не сделал и шага к ней, не пошевелил рукой, но ворвался в неё, разрушая покой, будто был ей давным-давно знаком. Она его узнала. Эти вислые усы, синяя щетина и серьга. Она видела этого человека в Певлоре: он приплыл с русским шаманом, и она передала ему ула-му для Айкони. Тогда она ещё не ведала, кто он. А теперь его пронзительные глаза мгновенно растревожили её, и она обмерла от жуткого понимания: это же князь, которого любила Айкони!

Хомани видела его через чувства сестры. Сестра любила князя — и она тоже полюбила его, как иначе? Но тогда князь был совсем другим. Он был весёлым и богатым, его часто навещали друзья, дух его был спокоен, и он всегда думал о каких-то непонятных вещах, которые рисовал на большой белой бумаге. А человек с серьгой — иной: он грустный, бедный, одинокий, как сама Хомани, и дух его мечется в тёмном замкнутом пространстве.

Может, мужчина с серьгой — не князь? Но почему же душа Хомани так бурно отозвалась на случайную встречу? Душа Хомани узнала душу князя, вот и отозвалась. Не может ведь душа князя быть в груди другого человека. Такое бывает только с теми, кто хочет кого-то убить. Отнять чью-то жизнь — значит, поневоле принять в себя одну из пяти душ убитого. Это большая беда, потому что и свои-то пять душ порой мучают человека так, что жить ему невыносимо тяжело, а тут ещё взять шестую!.. Остяки опасаются даже говорить про убийство, ибо кто помыслил о таком — тот уже украл чужую душу, пускай и не убил никого. Так объяснял шаман Хемьюга в Певлоре. Убийца — всегда немного тот, кого он убил. А грустный мужчина с серьгой — не убийца. Он умеет жалеть. Он несчастный и добрый, очень добрый.

Айкони словно отрубила в себе все воспоминания о князе и тем самым скрыла от Хомани, что сталось с её возлюбленным и куда он подевался. Айкони отреклась от него, и весёлый князь исчез из её мыслей. Наверное, поэтому сейчас он такой печальный. Он стал ничей. Он больше не нужен Айкони. Наверное, он забыл, что на свете, кроме Айкони, есть ещё и Хомани — с тем же лицом и той же душой. И вот они встретились. «Теперь князь принадлежит мне», — холодея, догадалась Хомани.

А истерзанную душу Григория Ильича опять охватила смута. Он никак не мог разобраться в себе. Что с ним случилось? Жизнь его сломалась уже давно — и не тогда, когда Аконя бежала из Тобольска, подпалив мастерскую Ремезова, а когда Мазепа бежал из Батурина, изменив царю Петру. С тех пор миновало уже семь с лишним лет. Гетманский «резиденций» превратился в сибирского ссыльного. И вдруг он ощутил, что его корни в чужой земле всё-таки прижились, что на его ветвях распускаются листья. Это возрождение — чудо? Божья милость? Или дьявольская ловушка? А может, ни то ни другое, и он, забытый небом и пеклом, просто обманулся? Жаль, что нет рядом владыки Иоанна. Только он мог понять Григория Ильича, потому что тоже познал тяжесть греха. А владыка Филофей безгрешен, он весь будто из света. И Новицкий не хотел говорить с ним о своей тьме. В борениях с демонами тайги владыка не должен сомневаться в надёжности своего защитника.

Владыка Филофей сам позвал к себе Григория Ильича. В Архиерейских палатах он всё-таки перебрался в митрополичью келью — келью, где умер Иоанн. Филофей почти ничего здесь не изменил, только на столе теперь лежали другие книги, а под киотом, обозначая место смерти Иоанна, стоял лёгкий раскладной аналой-про-скинитарий с негасимой свечой. Сейчас за столом владыки расположился князь Пантила Алачеев, Панфил. Владыка зимой обучил его грамоте; шевеля губами, Пантила сосредоточенно читал рукопись. Григорий Ильич узнал страницы — это был его труд об остяках.

— И я прочёл твоё сочинение, Гриша, — сказал Филофей. — Присядь.

Владыка сидел на лежаке. Новицкий опустился напротив на скамейку.

— Чи сподобалося тоби, како выкладэно?

Филофей улыбнулся.

— Я господа благодарил, что дал мне тебя в сподвижники, Гриша.

— Нэ хвалы мэнэ, — Новицкий покачал головой, желая непредвзятости.

Сочинение его заняло почти сто листов скорописью. Григорий Ильич разделил текст на главы, а главы — на параграфы, и предварил своё писание длинным посвящением Матвею Петровичу, который и повелел ему заняться этой работой, заранее выплатив деньги.

— Знаю, что Матвей Петрович поручил тебе, как Пи-гафетте, наши стези запечатлеть, — владыка, понятно, посмеивался над той важностью, которую Матвей Петрович придавал этой хронике, — но я тебе, Григорий Ильич, поклонюсь, что ты не увлёкся моей персоной. Не во мне ведь дело.

Григорий Ильич и не сомневался, что владыка одобрит его замысел — более обширный, нежели хотел Матвей Петрович. Григорий Ильич взял пример с Ремезова и описал не столько путешествия владыки, сколько всю Сибирь, которую увидел и узнал. Он рассказал о реках и пространствах, о Камчатке и островах в Льдистом океане, о мамонтах и пушных зверях, о древней чуди и Стефане Пермском, о сибирских ханах и Ермаке, но более всего — об остяках. Какие они. Как живут, как бьют зверя, как ловят рыбу, как возводят жилища и какими законами управляются. Григорий Ильич изложил то, что понял на своём опыте: «Сей народ остяцкой в добре хранит естества закон, и многие его добродетели на том утверждаются. Не слышно между остяками про содеющих кражи, убийства или иные обиды друг другу; однако же, ежели по злоключению какому оное сотворяется, то от жестокой нужды, и таковых лиходеев остяки от среды своей извергают». Свою книгу Григорий Ильич озаглавил «Краткое описание о народе остяцком».

— И про язычество их ты пламенно сказал.

«…тьмой идолобесия издревле слепотствующие…» — в уме повторил Григорий Ильич собственные слова.

— А боле меня поразило сострадание твоё, Григорий Ильич. Хоть ты и приводишь слова Овидия, Овидий боярам нашим не указ. Осудят они тебя за потачку язычникам. А я поблагодарю за милость к ним.

Григорий Ильич и эти свои слова помнил. «Исходят от жилищ своих в дальние страны пустые и леса, промышляют соболей, драгоценных чёрных лисиц, горностая и белок, и всякого потом восхищает богатство одежд из сих зверей, а оных остяк добывает от нищеты и скудости своей в налимьем кожане, в коем в зимнее время лютость тягчайших морозов претерпевает».

— И твоя правдивость, Григорий Ильич, предостой-на. Я вижу мужество сердечное в том, что ты не утаил согрешений остяков: как они детей продают в невольники, как лечиться отказываются, как в многожёнстве погрязли…

Григорий Ильич не забыл своих сомнений, когда зимой при лучине сидел у себя каморке над этими листами и размышлял: говорить или не говорить? Он выбрал истину. И сейчас его жалость к остякам, умноженная сочувствием владыки, возросла втрое — до боли в груди.

— А ты что скажешь, Панфил? — спросил Филофей.