Мало избранных — страница 62 из 124

— Анбар-ана, женаХаким-аты, — поясняла Сулу-би-ке и Хамуне Назифа, указывая пальцем на срубы, — и Занги-ата, последний муж Анбар-аны. Хаким, провидец, знал время своей смерти и перед концом сам выдал жену замуж за своего пастуха. А там — сыновья Хакима, они тоже были хазраты и тоже совершали карамэт, чудеса. Однажды они оживили быков, принесённых в жертву. Достойнее всех был Хубби, Султан-эпе. А там — Че-лятдин Ходжа.

Астаны стояли на этом кладбище уже несколько столетий, хранители-караулчи обновляли срубы каждые тридцать-сорок лет.

— А вот астана Хаким-аты, — с благоговением сказала Назифа и нежно погладила бревно. — Здесь мы совершим намаз и катым по святому.

К одному из углов астаны был привязан большой ржавый колоколец. Его история взволновала Назифу ещё в молодости. В Бухаре жила женщина, которая обещала пройти в Баиш, поклониться Хаким-ате Бакыргани и принести ему в жертву быка. Но женщина заболела и не смогла исполнить обещание. И её бык сам, один, отправился из Бухары в Сибирь. Он преодолел пустыни и степи, реки и леса и пришёл к астане. Караулчи заколол его и повесил здесь его колоколец в память о путеводной воле Аллаха.

— А ты, Хамуна, недостойна молитвы в таком месте, — сурово сказала Назифа. — Ты плохая мусульманка. Ты произнесла священные слова шахады без понимания и ничего не знаешь о вере. Иди к сосне вашего Ермака и жди там до вечера, пока мы совершим моление и почистим астану.

Хомани была только рада изгнанию.

Жители Певлора, потомки кодичей, помнили предание о погребении Ермака, и Хомани тоже помнила его. Татары выловили тело Ермака, и мурза Кайдаул — он был из «шейх тугума» — привёз его на кладбище Хаким-аты. Мёртвый Ермак шесть недель лежал на священном помосте, и все князья тайги и степи приезжали сюда, чтобы увидеть поверженного богатыря. Тело точило живую кровь, из капель которой вырастали цветы жарки, а птицы боялись пролетать над Бакырганом. Наконец душа Ермака разгневалась. Она принялась ночами вторгаться в сновидения князей, и кое-кто из них утром пробуждался безумцем; у князя Сейдяка душа Ермака потребовала предать тело земле. И тогда татары похоронили Ермака, а для поминовения зарезали тридцать коров. От Ермака остались две волшебные кольчуги. Одну забрал мурза Кайдаул, а другую — хитрый кодский князь Иги-чей Алачеев.

За прошедшие сто с лишним лет на могиле Ермака выросла огромная, кряжистая, разлапистая сосна. Её толстые медные ветви, корчась в изломах, торчали во все стороны. Хомани уселась под этой сосной и закрыла глаза, слушая шум ветра в хвое, дыхание отогревающейся земли, звон солнечного света и гул огромного пространства. Её охватило блаженство. Давно уже ей не было так спокойно, свободно и хорошо.

Ненависть Назифы и любовь Касыма для Хомани были равно тягостны, а близость с Касымом — тягостна вдвойне. Она не дарила наслаждения, не утешала нежностью, не избавляла от одиночества, и потому Хомани сбегала к Айкони. Однако Касыма уже полгода не было дома, и Хомани давно не ходила душой к душе сестры, не знала, как Айкони попрощалась с зимой и встретила весну. И сейчас Хомани вдруг снова ощутила Айкони, уловила запахи и звуки Ен-Пугола. Это Ермак соединил её с сестрой. Хомани сидела под деревом, которое выросло из тела Ермака, а железная рубаха, впитавшая силу Ермака, висела на идоле Ике-Нуми-Хауме, под которым сейчас точно так же сидела Айкони. И она была счастлива. Она улыбалась сама себе и ждала Нахрача. А Нахрач шагал к ней через поляну с подснежниками.

Он очень нравился Айкони. Конечно, он горбун. Он всегда согнут, будто готовится напасть, у него широкие плечи и длинные, растопыренные руки, у него лицо в щетинистых морщинах, и он похож на огромного мохнатого паука. Он словно бы немного зверь — но ведь он и не совсем человек. Он не признаёт непокорности, как не признаёт её волк-вожак. Он не боится того, чего боятся все люди. Он не чтит богов: он дерётся с ними, хотя иногда боги его бьют; он силой и коварством заставляет богов исполнять его волю, и кормит только тех богов, которые сумели дать ему отпор. Он жаден к жизни, ему всё надо. Он упрямый, смелый и яростный. Он жестокий, но честный. Он держит своё слово. Он не предаст, как предал её князь.

С князем всё было не так. С князем были надежды, мечты, ожидания, смех бессмысленной радости. С князем Айкони была человеком. Но ведь она тоже не совсем человек. Она — Мис-нэ. И ей нужен не добрый людской князь, а вещий таёжный воин, соперник демонов, наездник мамонтов.

В прошлый раз он сказал ей, что возьмёт её как женщину. А она сказала ему, что убьёт его, если он попытается её взять. А он сказал, что всё равно попытается. А она сказала: хорошо, приходи. А он сказал, что придёт, и хочет, чтобы она ему обрадовалась. И вот она сидит под Ике-Нуми-Хаумом, держит в руке нож, но, конечно, не будет убивать Нахрача, потому что она очень ждала его, и пусть этот паук скорее заплетёт её своей паутиной.

Сильные и жёсткие мужские руки обвили её, и поче-му-то мужских рук было много, будто это ветви Ермаковой сосны, наверное, четыре, а может, восемь, и они оторвали её от земли, точно дерево схватило её и торопливо понесло куда-то, и небо перевернулось, и ей показалось, что она — заяц в пасти волка, но это было сладостно, и её тело раскалилось, и с него исчезала одежда, словно истлевала от жара, и всё было правильно, как надо, как того хотела она сама — то ли Айкони, то ли Хомани. И щетинистое, но ничуть не страшное лицо Нахрача исказилось в таком желании, что можно было даже засмеяться: разве она еда, разве она вода, чтобы так её жаждать?

— Кто ты, Нахрач? — задыхаясь от смеха, спрашивала Айкони. — Тебя послал ко мне Большой Лес?

— Я стыльки тэбэ шукав, радысть моя… — хрипло бормотал в ответ Нахрач. — Красуня моя… Како я важко тужил по тэбэ, кохана моя…

Еле отделяя себя от сестры, Хомани увидела над собой качающуюся серьгу. А потом и Хомани, и Айкони опять накрыло счастьем и перемешало до неразличимости — всё в общий костёр: и мужчин, и небо, и судьбу.

…Хомани осознала себя ещё не скоро — душе пришлось спускаться в тело долго и осторожно, будто с крутого и высокого обрыва. Хомани лежала под Ермаковой сосной голая: платок, абайя и башмаки валялись поодаль. Прохладный ветерок шевелил полупрозрачные кусты на краю луговины. Новицкий сидел, привалившись спиной к сосне, и глядел на Хомани как-то со стороны, отчуждённо, с виноватой жалостью. Хомани поползла к нему.

— Как ты ходить, князь? — спросила она. — Ты искать меня, правда?

— Правда, — кивнул Григорий Ильич.

Хомани обняла его и приникла к нему, легко уместившись в его руках.

— Как ты знать меня?

— Тако выйшло, мила…

Хомани не потревожили никакие сомнения. Князь нашёл её. Он любит её. Отныне они всегда будут вместе. Поначалу — втайне от всех, но рано или поздно они что-нибудь придумают, чтобы не разлучаться.

— Почему мне от тебя нет страха? — в тихом изумлении задумчиво зашептала Хомани. — Я тебе не видеть, а мне думать — видеть, ты как мой давно-давно. Я тебе. Ты мне. Вчера — не быть, сегодня — всё. Ты колдовать?

— Нэт, мила, — печально улыбнулся Григорий Ильич. — Колдовать не я.

Она, эта девочка, очень напоминала Айкони. Очень. Она была как отражение Айкони в чистом роднике. Ясная. Понятная. Простая. Доверчивая. Григорий Ильич, опустошённый любовью, держал Хомани осторожно, точно драгоценный и хрупкий сосуд. Он чувствовал под руками её тёплые плечи и бёдра, её волосы пахли как пихтовые лапы. Она была из тайги — или, может быть, в ней самой была тайга, как вода в кувшине, но просто тайга, Большой Лес: деревья, буреломы и мхи, звери и птицы, лето и зима. А в тайге Айкони были ещё и демоны. Были сила, воля, страсть и сопротивление судьбе. И Григорий Ильич с горькой трезвостью осознавал, что его зовут не ёлки и не кедры тайги, а демоны, которые прячутся в хвое и в сплетении корней. Это с ними он борется за свою возлюбленную, а не с бухарцем Касымом.

— Зачем мне хорошо? — тихо спрашивала Хомани. — Я тебе, да?

Хомани — не Айкони, думал Григорий Ильич. Он обманулся.

— Ты — не вона, мила моя… — с нежностью и болью сказал Новицкий.

Глава 3«Хуже, чем украсть»

Лександр Данилыч Меншиков был человеком рослым и полнокровным: плечи — хоть хомут надевай, грудь бочкой, длинные руки, крепкий зад и длинные ноги. Казалось, что одежда ему мала: кружева на груди торчали вперёд, точно борода, камзол трещал подмышками, фалды топорщились павлиньим хвостом, а золотые пуговицы на туго натянутых чулках готовы были отстрелиться, как пули. Меншиков трубно высморкался в сенях дворца прямо на паркет и вошёл в зал, вытирая крупный лепной нос.

— Здорово-здорово, тоболяки! — весело закричал он, кинул треуголку в угол и растопырил лапищи. — Гутен морген, Петрович!

Он крепко обнялся с Гагариным, а потом сочно поцеловал его в обе щеки, осыпав лицо Матвея Петровича мукой своего огромного парика.

— Ухты, разъел харю-то, мортира сибирская! — Меншиков дружески потряс Гагарина за плечи, едва не уронив. — Я тоже, брат, губернатор, а в Питербурхе на ржаных сухарях сижу, как лиходей в каземате!

Конечно, Лександр Данилыч прибеднялся и врал.

Зал во дворце Матвея Петровича был обставлен и убран по-европейски. Летнее солнце било сквозь высокие ячеистые окна с наборными стёклами, отражалось в лакированных изгибах мебели, огнём горело в зеркалах. На пышном диване с ножками в виде львиных лап сидел владыка Филофей в простом саккосе, с малым омофором и панагией на груди. Рядом на стуле притулился Пантила, обряженный в длиннополый русский кафтан. Пантила чувствовал себя очень неловко: не знал, что делать и что говорить.

— Богу — богово, спасённому — рай, — хитро подмигнул Меншиков и, склонившись, поцеловал руку Филофея.

— А это, Александр Данилыч, кодский князь Панфил Алачеев, остяцкий новокрещен, — представил владыка.

Меншиков захохотал и хлопнул Пантилу по спине:

— Я светлейший князь, а ты темнейший!