Другое дело — Кремль. Пантила почти с ужасом взирал на его багровые башни с шатрами и зубчатые стены. В очертаниях Кремля, в его жёстких гранях и крутых округлостях, в длинных глухих протяжённостях и остриях углов Пантила ощущал потаённое движение, торжественную готовность в любой миг нанести удар, сокрушить и раздавить тяжестью. Узкие бойницы смотрели надменно и безжалостно — в человеке они видели только цель для ружья. «Ласточкины хвосты» и окошки-«слухи» на кровлях напоминали уши насторожённых волков. Малые «рядовые» башни проседали под весом своих ярусов, точно их одели в бронированные колонтари. А подступы к Кремлю перегораживали рвы с мутной водой и земляные бастионы с пушками.
Зато храмы Кремля были как сети, в которых запуталось солнце. Вокруг Соборной площади, на которой Пантила дожидался владыку, всё было белое, будто берестяное. Узорчатые стены по-девичьи играли отсветами.
— В таких больших церквах Христос очень сильный, да? — задумчиво спросил Пантила у Филофея. — Здесь каждый день его чудеса?
— Не каждый день, — улыбнулся владыка, — но порой случаются.
Пантила вспоминал свой бедный Певлор на берегу огромной Оби.
— Если бы у нас часто были чудеса, мы бы все быстро поверили в Христа, — сказал он с лёгкой завистью и сожалением.
— Чудо там, где вера, а не вера там, где чудо.
— Но ведь нам всё равно не построить такие же церкви.
— Не в храмах дело, Панфил, — Филофей положил руку Пантиле на плечо. — Я ведь не из гордости хотел, чтобы ты увидел московские церкви. Не из превосходства моего народа над твоим. Я хотел, чтобы ты понял, какая сила таится в вере. Как много можно сделать, когда веришь всей душой. А господу любой храм дорог. Даже если это простая изба с крестом на крыше.
— Теперь я знаю, почему вы, русские, так упрямо тащите Христа в наши леса. Вам надо, чтобы у нас была такая же сила, как у вас.
— Иметь и не дать хуже, чем украсть, — согласился Филофей.
— С таким богом русский царь всех победит.
Филофей рассмеялся.
— Даже не знаю, что ответить. Бывало, и царь плакал от бессилия.
— Значит, русский царь не похож на того весёлого князя, который приходил? — с надеждой спросил Пантила.
Пантиле не понравился Меншиков. Жизнь людей нелёгкая и несмешная, отчего же этот князь так радовался? Наверное, он жестокий человек.
— Нет, царь на него совсем не похож.
— Это хорошо, — кивнул Пантила. — Когда я добуду тебе кольчугу Ермака у вогулов, ты привези её сюда, царю, отче. Она ему будет нужна, я знаю.
А Матвей Петрович, проводив Меншикова, поехал в Хамовники. Он напялил купеческий кафтан, чтобы на него не глазели прохожие, и взял не карету, а простенькую двуколку; управлял ею верный Капитон.
Он остановил возок на Девичьем поле среди пышных садов и грядок Аптекарского огорода. За яблонями виднелись белёные стены Новодевичьей обители и башни, украшенные краснокирпичными коронами. Князь Гагарин пешком пошёл к воротам, над которыми возвышался прямоугольный столп Преображенской церкви, сплошь покрытой узорами и увенчанной пятью главками. Возле правой арки Гагарина ожидала пожилая монахиня. Она провела Матвея Петровича через калитку в толстой створке ворот и сразу свернула направо, к монастырским келейным палатам. Матвей Петрович знал, что в эти палаты недавно поместили старенькую царевну Екатерину Алексеевну, дочь Алексея Михайловича, — на склоне лет она внезапно впала в прелюбодейство с ключником, и её упрятали сюда от греха подальше.
Князь сидел в низкой сводчатой каморе на скамеечке и ждал. Из окна доносилось чириканье воробьёв. С тихим лязгом открылась кованая дверка, и в каморе появилась молодая монашенка, стройная и красивая. Понурившись, она перекрестилась и бесшумно проплыла к другой скамеечке — напротив Матвея Петровича. Гагарин смотрел на монашенку с любовью и страданием.
— Здравствуй, Аннушка, — сказал он.
— Я Анастасия, — ответила монашенка.
— Как скажешь, доченька…
Матвей Петрович любил её куда больше Дашки и Лёшки. Может, только маленький князь Гаврюшка занимал в его сердце такое же светлое место.
— Как здоровьице твоё?
— Благодарствую.
— А что же ты бледненькая такая?
Аннушка не ответила. Она уже давно объявила Матвею Петровичу, что не хочет встречаться с ним, но Матвей Петрович поговорил с игуменьей, и та поняла, что с князем Гагариным, московским градоначальником, лучше не ссориться. Простая инокиня не могла перечить настоятельнице обители, а потому покорно приходила на свидания с отцом.
— Не обижают тебя тут?
Матвей Петрович не знал, о чём спросить. Он робел перед дочерью.
— Это обитель, батюшка, — с укором ответила Анна.
— В мир не тянет?
— Не тянет.
Ох, как он был перед ней виноват… Хотя в чём виноват? В отеческой заботе? Десять лет назад они с Иван-Лексеичем Мусиным-Пушкиным, тогда ещё не графом, решили породниться и поженить своих детей. Сашка Мусин-Пушкин был рад-радёшенек, но Аннушка воспротивилась. Матвей Петрович с Евдокией Степановной вразумляли её, да не вразумили. Матвей Петрович в гневе пообещал отвезти дочь под венец насильно. И Аннушка убежала из дома в монастырь. Этот удар едва не сокрушил Матвея Петровича.
— Какая же ты красивая, Аннушка… — прошептал он, вглядываясь в чистое лицо дочери. — Какие бы у тебя детки были красивые… За что ты себя покарала и нас с матерью осиротила?
— Грех пенять, я господу служу, — твёрдо ответила Анна.
Матвей Петрович дёрнул бант на шее, освобождая пережатое горло.
— Да как не пенять, Анька? — плачуще воскликнул он. — Вижу тебя — и сердце кровью обливается! Подумаешь, сосватали за нелюбимого!.. Да Сашку этого постылого через год под Полтавой убили! Жила бы сейчас с детушками своими сама себе как тетёрочка в золотом гнёздышке — нам с матерью вечным утешеньем! А ты променяла радость на чёрный клобук!
Анна гибко поднялась со скамеечки и одёрнула иноческое платье.
— Не все люди за деньги на всё готовы, батюшка, — холодно сказала она. — Прощайте, мне на повечерие пора.
Она вышла из каморы и закрыла дверь. Матвей Петрович заплакал.
Глава 4Деньги губернатора
Матвей Петрович решил поговорить с Ремезовым, как должно по службе — в Губернской канцелярии. Гагарин не забыл погрома, учинённого в его доме Семёном Ульянычем. За погром Матвей Петрович не обижался: он понимал, какое горе стало причиной безумия архитектона, и сейчас просто жалел Ремезова, не хотел видом своего жилья напоминать старику о его беде.
В палату губернатора Семён Ульяныч явился хмурый и вроде какой-то ослабевший; сидел на лавке как-то боком, смотрел куда-то в сторону.
— Непросто это было, но мне владыка помог, — рассказывал Гагарин. — Государь случился в отъезде, его место покудова светлейший занимал. Ну, владыка и навалился на него. Словом, Ульяныч, привёз я десять тыщ для доделки нашего кремля. Можешь работников нанимать и приступать с богом.
— Пол-лета прошло, много ли осталось? — с горечью сказал Ремезов.
— Ну, хоть сколько-то. Припасы у тебя не растрачены?
— Всё в целости.
— Вот и хорошо, — Матвей Петрович с подозрением всмотрелся в лицо Ремезова. — Или ты перегорел, Ульяныч? Ничего тебе боле не надобно? Я не осуждаю, но ты скажи — буду другого мастера искать.
— Даже думать не смей, — буркнул Семён Ульяныч.
Он не смотрел на Матвея Петровича, как-то неловко было. Вот ведь вор губернатор, а душа-то у него не казённая. Сколько уж времени миновало, как кремль заброшен, можно и рукой махнуть на былой замысел, тем более что архитектон прекратил докучать, однако Матвей Петрович не выпустил из памяти былые мечтания. И возрождает дело именно сейчас, когда это важнее всего для сердца Семёна Ульяныча. Он чуткий, Петрович. Чуткий, как вор.
Пред внутренним взором Семёна Ульяныча забрезжили стены, арки, лестницы, башни и шатры кремля. Их красота, ещё пока умозрительная, всё равно была совершенна, как красота лесного цветка или упавшей снежинки. Тяжёлая кирпичная кладка словно бы извлечёт из воздуха бесплотные углы и линии, дуги и окружности, невесомо прочерченные божьей рукой в сияющей пустоте. Но что-то изменилось в Семёне Ульяныче. Раньше ему казалось, что зодчество — это наполнение небесного образа земной плотью, подобно иконе, которая есть наполнение предустановленного канона животворным золотом, лазурью и киноварью. Искусство растёт из неба, его корни — за облаками, оно спускается к людям с горних высот. А сейчас Семён Ульяныч думал, что всё наоборот: искусство поднимается с земли в вышину, воздвигая само себя в страдании и противоборстве. У него, архитектона, отняли сына — его надежду на продление в мире, но он всё равно достроит кремль, словно дотянется до сына, который ждёт где-то там — в сонме сибирских ангелов-воителей.
— Только ты учти, Ульяныч: государь Питербурх сооружает, и каменное дело у него по-прежнему повсюду в запрете, — говорил Матвей Петрович о чём-то своём, шкурном, но Семён Ульяныч не вслушивался. — Я лоб расшиб, кланяясь, пока дозволенье на твой кремль выпрашивал. Так что залог — моя башка. Не доделаешь — загубишь меня… Чего смурной-то?
— В эти стены я чаял свою радость вложить, — задумчиво сказал Семён Ульяныч. — А вложу печаль сердечную.
— По божьей воле печаль крепче радости, — успокоил Гагарин.
В открытое окошко вдруг донёсся звон колокола. Это был не благовест, но и не тревожный набат, оповещающий о пожаре. Колокол тяжко гудел на Софийском дворе, потом к его гулу присоединился гул Никольской церкви, потом — Знаменского монастыря, потом зазвонили храмы Нижнего Посада.
— Капитон, чего там? — крикнул в дверь Матвей Петрович.
— Не ведаю, барин! — ответил Капитон из сеней.
— Поглядим, — недовольно сказал Матвей Петрович, вылезая из-за стола.
Мужики и бабы толпились над обрывом Троицкого мыса у новой столпной церкви на взвозе. Сюда же бежали и канцеляристы в мундирах. С обрыва открывался вид на дальнюю излучину Иртыша, блещущую под солнцем. В сиянии реки еле различимы были крохотные пёрышки парусов.