— Забирай, Лёня, — владыка протянул икону Леонтию.
А Григория Ильича всё это не интересовало. Его мысли были прикованы к Айкони. Она сидела на берегу, привязанная к сосне, — там ветерок с реки отдувал комаров. Айкони сторожил Пантила. Туда, на берег, и рвалась душа Новицкого. Находиться где-то в стороне от Айкони ему было мучительно.
Он не выдержал, поднялся на ноги и пошагал от костра на берег.
Айкони полулежала на земле меж корней сосны. Руки её по-прежнему были скручены за спиной, а конец верёвки Пантила обмотал вокруг ствола. В сумерках Пантила позволил девчонке размяться, а потом снова связал — а как иначе удержать её? Здесь нет ни тюрьмы, ни цепей. Наверняка у Айкони затекли и отнялись и запястья, и локти, и плечи, но неволя есть неволя.
Пантила дремал. Григорий Ильич тихонько тряхнул его.
— Иди до шалашу, Панфыл, — сказал он. — Дале я сам ей постэрэжу.
Айкони не шелохнулась. Глаза у неё были закрыты. Может, она уснула, а может, не хотела видеть Новицкого.
— Не верь ей, Гриша, — вставая, посоветовал Пантила. — Она хитрая.
— Иди, йди.
Когда Пантила ушёл, Григорий Ильич стащил камзол, скомкал и осторожно подсунул Айкони под голову. От прикосновения к девчонке душа Григория Ильича содрогнулась.
— Потэрпи ще трошки, — прошептал он. — Я нэ зав-дамо тобы худа…
Он примостился рядом с Айкони и затих. Он размышлял о том, что Айкони взяла его душу в плен. Она сделала это по ошибке, не со зла, но уже ничего не отменить. Айкони его не любит. А он принял свою судьбу, и для него нет большего счастья, чем любить Айкони. Их нерушимую связь хранят языческие боги. И как им быть дальше? Он нужен Айкони только тогда, когда она сама в плену. Чей-то плен — проклятие их единения. Связь, порождённая колдовством, требует неволи одного из них, и потому боги будут кидать их обоих из неволи в неволю, пока кто-нибудь не погибнет. И пусть лучше погибнет он, потому что он перестал сопротивляться заговору. Он и так ссыльный. Он и без Айкони утратил свою свободу. У него осталась только жалость к людям, жалость к этой девочке, которая никогда не сдаётся.
В этот час в своём шатре не спал и Ходжа Касым. Кази-бек — нанятый им охранник из татар — уже разузнал всё, что хотел знать Касым. Айкони, сестра Хамуны, двойняшка, нужна русским, чтобы указать путь на какое-то капище. На ночь её привязали к дереву на берегу Конды. А Новицкий караулит её. Прекрасно! Оба врага — в одном месте и в отдалении от казаков. Два удара ножа — и Касым навеки избавится от унижения. И никто его не увидит.
Когда голоса на стане затихли, Касым проверил кин-жал-джамбию в ножнах на поясе и осторожно полез из шатра наружу. У входа сидел Казибек.
— Я с тобой, мой господин! — тотчас сказал он.
— Нет, — возразил Касым, озираясь. — Это моё дело. Я сам.
Из шалашей доносился храп. Угасающее кострище курилось тонким дымком. Над рекой плыл туман, и в тумане плеснула рыба. Белёсая ночь не прятала во тьме, а немощно растворяла предметы, превращая всё в мохнатых зверей — и деревья, и шалаши, и дощаник на берегу, и Казибека у шатра.
Ступая почти бесшумно, Касым приблизился к призрачной сосне, что стояла на берегу, и, пригнувшись, укрылся за большим кустом. В мертвенной и бледной мгле этой выморочной и бестелесной полночи он видел и Айкони, и Новицкого. Полковник привалился к сосне, а девчонка положила голову ему на колени. Полковник укрыл её камзолом. Светлела рубаха полковника. Рука его шевелилась, поглаживая волосы Айкони. Касыму показалось, что он смотрит не на пленницу и сторожа, а на любовников — столько нежности и покоя было в близости мужчины и девочки, близости усталой и безнадёжной, словно эти двое согласились на недолгое перемирие в войне друг с другом.
Но Касым всё равно достал из ножен джамбию.
Краем глаза он уловил лёгкое движение на реке. В воде у берега чернели разлапистые коряги, заброшенные сюда половодьем. А среди коряг, среди угловатых изломов их сучьев, медленно, без плеска, вырос мокрый человек. Он повёл плечом, и в руке у него появился лук. Это был вогул, лазутчик. Он поднял лук и натянул тетиву. Он целился в Айкони. Нахрач не смог отнять Айкони у русских, значит, её следовало убить. И Нахрач послал убийцу. Только так можно было сохранить в тайне дорогу на священный Ен-Пугол.
Новицкий тоже увидел вогула — и сразу всё понял.
— Трэвога! — закричал он.
Вогул спустил стрелу с тетивы.
Новицкий не колебался ни мгновения. Он как-то нелепо нырнул всем телом вперёд и прикрыл собою Айкони. Свистнув, стрела вонзилась ему в плечо. Перепуганная Айкони спросонья забилась под Новицким, а вогул беззвучно погрузился в воду и растворился среди коряг.
Всё это произошло ошеломительно быстро, будто упал какой-то глухой и тяжёлый занавес. Потрясённый Касым по-прежнему стоял за кустом. В его глазах бесконечно повторялось, как полковник заслоняет своим телом девчонку и получает стрелу, заслоняет — и получает стрелу, заслоняет — и получает стрелу. Касым осознал, что прежде — когда в жажде отмщения он предвкушал убийство полковника и девки-двойняшки — он не догадывался о главном: почему всё это случилось с полковником и Хамуной? И вот Аллах призвал его сюда, на берег, и объяснил ему суть событий.
От шалашей, топоча, уже бежали казаки. Айкони визжала, придавленная Новицким. Пантила подлетел первым, обхватил Григория Ильича и стащил с Айкони. Он хотел убедиться, что девчонка жива. Новицкий застонал.
Никем не замеченный, Касым в суматохе ускользнул обратно в шатёр.
Всю ночь на поляне было шумно. Казаки шарили по лесу, разыскивая вогулов, потом без спроса взяли татарскую насаду и плавали по реке. Ходжа Касым слышал, как кричит и ругается Новицкий, у которого выдернули стрелу из плеча, а потом прижгли рану раскалённым шомполом. Касым лежал в своём шатре и размышлял. Аллах преподнёс ему урок.
Наутро Касым и Леонтий попрощались с владыкой Филофеем. На Айкони и Новицкого Касым уже не смотрел. Пусть живут. Гребцы налегли на вёсла. Насады пошли вниз по течению Конды. Впереди были Бал-чары, селение князя Сатыги, а потом Иртыш: Цингаль-ские и Демьянские юрты, Уват и Алым, и за ними — Тобольск. Касым глядел на тайгу и ощущал себя продутым насквозь какой-то грозовой свежестью. Давно уже ему не было так хорошо. Давно он не ощущал себя таким сильным, потому что опорой ему сейчас служит правда, а не хитроумие. Про полковника ему всё стало ясно.
Так самоотверженно защищать женщину может лишь тот, кто ценит её выше жизни. Да. Полковник любит сестру Хамуны до самозабвения. Но сестра Хамуны не любит полковника — как сама Хамуна ещё не любит его, Касыма, своего мужа. Эти лесные дикарки любят только свободу. Если бы сестра Хамуны любила полковника, они оба вчера ночью сбежали бы и затерялись в тайге. АХаму-ну полковник соблазнил вовсе не из-за неё самой: он метался в тоске, утратил здравый разум и поверил в морок — в гуля. В Хаму не полковник видел её сестру. Конечно, он виноват перед Касымом. Но Касым сочувствовал ему, потому что на своём опыте познал печаль этого человека. Бывало, Касым и прежде сострадал людям, однако сострадание никогда не мешало ему поступить с человеком так, как требует честь. Честь всегда противоречила состраданию. А ныне честь и сострадание совпадали. Так устроил всемогущий Аллах, который хочет добра даже неверным и язычникам. Если бы он, Касым, убил сестру Хаму-ны и полковника, то Хамуна лишь возненавидела бы его за это. Аллах же явил Касыму правду — и этой правдой Касым теперь излечит душу Хамуны. Прозрев, Хамуна должна отвернуться от полковника и сестры. Тогда у Хамуны останется только муж. А Касым будет благороден перед ней, ведь он не обагрил руки кровью врагов. Чувство собственного благородства воодушевляло Касыма.
Путь до Тобольска занял неделю.
Первый день в стенах родного дома Ходжа Касым решил посвятить не делам и не женщинам, а молитве: этого требовало просветлённое состояние его духа и возвышенный строй мыслей. Он совершил намаз полного фарда, не объединяя зухр и аср, не сокращая число ра-каатов и добавляя к фарду ратибат-намаз. После утреннего фаджра он послал в Гостиный двор старого Суфья-на с запиской саркору Асфандияру, чтобы тот отсчитал закят; полагая долг уплаченным, он исполнил и нафили: в каждом из намазов произносил слова покаяния тасбих. После ночной иши он начал тахаджуд и завершил ви-тром. Бесконечные сложности и тонкости разных намазов изнурили его так, словно моление было тяжким телесным трудом, и на следующий день от бессилия он спал между фаджром и зухром, как спят малые дети.
А потом он надел лучшие одежды и отправился к Ха-муне.
Сулу-бике зажгла все лампады и взбила подушки на ложе, а Назифа расчесала Хамуну и заплела ей косы с бисером. Касым усадил Хамуну на маленькую скамеечку. В медовом свете Хамуна казалась девочкой из золота.
— Уйдите, Назифа и Сулу-бике, — распорядился Касым.
Он долго рассматривал Хамуну с разных сторон, как драгоценный кувшин-офтобу от лучшего мастера из Ги-ждувана. Хамуна смиренно ждала.
— Ты оскорбила меня, Хамуна, своей связью с другим мужчиной, — мягко заговорил Касым. — Моё сердце было уязвлено. За такой проступок женщину побивают камнями. Но я люблю тебя, Хамуна, и прощаю тебя.
Хомани молчала. Переживания Касыма были ей безразличны.
— А тебя тоже обманули, Хамуна, — продолжил Касым. — Я узнал это на Конде. Сейчас там русский митрополит. Ты понимаешь, кто это?
— Бога большой старик.
— Пусть так, — усмехнулся Касым. — И подле этого старика на Конде находится мужчина, который тебя взял, — Григорий.
Хомани вскинула взгляд на Касыма, словно огонь вспыхнул в очаге.
— Тот мужчина, Григорий, отправился на Конду за твоей сестрой. Он любит её, а не тебя, Хамуна. А ты лишь замещала ему свою сестру.
Касым почувствовал, что против воли торжествует. Сейчас Хамуна испытает то унижение, которое испытал он. Пусть знает, каково это: быть нелюбимой, когда любишь сама. И пусть мучение отвратит её от