Мало избранных — страница 89 из 124

— Менквы, помогите мне! Помоги мне, Урманный Старик! Уговори солнце подождать, птичка Рейтарнав! Я Айкони, у меня мало крови! Ике-Нуми-Хаум, родной, пожалей Айкони снова, встань на свои ноги, пойди сам!

Айкони не видела, как из-под медного гвоздя стекла капля смолы.

Айкони еле перебралась через широкий и топкий ручей, но увязла в прибрежной болотине, и огромный Ике тоже застрял. Айкони обняла его за голову, поднимая над корягой, и в это время по тихому ручью забултыхали ноги преследователей. Айкони оглянулась. В её грязных растрёпанных волосах копошился гнус. Улама на поясе пропиталась слизью и казалась тряпкой, утратившей цвета и чёткие очертания священного узора.

По ручью бежали Емельян, Пантила, Лёшка, Митька и Новицкий.

— Ах ты стерва! — торжествующе зарычал Емельян.

Он пнул по идолу, вышибая его из рук Айкони, и уже занёс кулак, чтобы сбить Айкони с ног, но Григорий Ильич перехватил его руку.

— Нэ трожи ей! — с ненавистью прохрипел он.

Пантила бросился к идолу, лежащему в тёмной воде,

и, не веря своим глазам, принялся его ощупывать.

— Где железная рубаха? — в отчаянье крикнул он Айкони по-хантыйски.

— Нахрач забрал, — по-хантыйски ответила Айкони.

Она оттёрла с лица мошку, размазав кровь по скулам, и опустошённо опустилась на корягу, через которую только что пыталась перетащить идола.

К идолу не спеша приблизился владыка. Истрёпанный подол его рясы полоскался в воде. Владыка печально смотрел на изловленных беглецов. В них не было ничего грозного и страшного. Измотанная и разлохмаченная девчонка-остячка… Впрочем, конечно, не девчонка, а молоденькая женщина, но мелкая собачка до старости щенок. И болван — просто длинное бревно с зарубками и нелепой заострённой башкой. Рыло вытесано как-то по-детски и похоже на лопату. Вместо глаз торчат гвозди. В глубине выжженного рта — мокрота. Нижний конец идола, прежде вкопанный в землю, уже подгнил.

— Нэ бийся, кохана моя, — бормотал Новицкий; он отгораживал Айкони собою от Емельяна и держался за саблю. — Наздогнав тэбэ… Ныкому тэбэ в злочину нэ дам… Шаблею обэрэгу!

— Это Палтыш-болван, только Нахрач Ермакову кольчугу унёс! — сказал Пантила Филофею с мальчишеской обидой в голосе.

Филофей, успокаивая, потрепал его по плечу.

— Ну что, владыка, дело сделано? — довольно спросил Емельян, оправляя выбившуюся из-под пояска рубаху. — Мольбище разорили, болвана расколем на поленья и спалим, поджигательницу сцапали. Вертаемся к дощанику?

Филофей задумчиво оглядел Лёшку Пятипалова, Митьку Ерастова, отца Варнаву и дьяка Герасима. Они были изнурены дебрями и болотами.

— Нет, братья, — твёрдо сказал Филофей. — Надо Нахрача настичь.

— Из-за кольчуги евонной, что ли? — Емельян зло кивнул на Пантилу.

Емельяну не хотелось кормить гнуса по блажи молодого остяка.

— Я царю кольчугу обещал! — гневно крикнул Пантила.

— Не в кольчуге причина, — Филофей остался невозмутим. — Мы здесь идоложрение попираем. А корень зла — Нахрач. Я с полпути не сойду.

Емельян посмотрел владыке в глаза, отвернулся и плюнул с досады.

— Григорий Ильич дороги не одолеет, — тихо заметил дьяк Герасим.

Новицкий стоял возле Айкони, чуть покачиваясь, и сжимал рукоять сабли. Лицо его пылало от жара. Он не очень-то понимал, что происходит.

— Панфил, сей ручей в Конду впадает выше или ниже Балчар? — вдруг поинтересовался владыка.

Пантила озадаченно покрутил головой, определяя, что за ручей.

— Это Вор-сяхыл-союм. Он ниже Балчар выбегает, где Упи-гора.

— Гриша, ты слышишь меня?

— Ро… розумею, вотче, — с трудом выговорил Новицкий.

— Гриша, ты ступай по ручью на Конду, — сказал владыка, испытующе вглядываясь в Григория Ильича. — Жди нас там на берегу. Мы от Сатыги поплывём и подхватим тебя. Только дотерпи, друже.

— Я зможу, — глухо пообещал Новицкий. — А що с нэю, вотче?

Он спрашивал об Айкони.

— Её мы свяжем, а ты веди, да не потеряй. За ней розыск в Тобольске.

Глава 2Выше переката

Выше Утяцкой слободы Тобол был большой рекой лишь по весне, когда степь сбрасывала талые воды, а летом, в межень, он сужался до ширины в двадцать саженей. Но здесь, на этом перекате, Тобол разливался вдвое, а то и втрое, и мелел по щиколотку. Вода бежала разными струями с многоголосым журчанием, сверкала на солнце дрожащими огнями, и сквозь неё желтели пески. Шумный и длинный перекат тянулся на версту, уходя за поворот. По берегам кипела непролазная чилига — густые и спутанные заросли тальника, вербы, крушины, кизила и черёмухи. Отзываясь на пение переката, чилига звенела, булькала и заливалась птичьими голосами.

Насада плотно села на мель, и Ремезовы полезли в воду.

— Ой, щекотно, — засмеялась Маша, поддёргивая подол.

Семён Ульяныч со своей палкой посреди реки выглядел как-то особенно величественно — словно суровый остов разбитого бурей корабля.

— Это Годуновский перекат, — объявил он. — Здесь у степняков брод через Тобол. По мелям они стада гонят, когда барантой промышляют.

— Не Годуновский, а Ходуновский, — проворчал Ерофей.

Леонтий, Семён, Ерофей и Табберт волочили насаду по дну, и за лодкой вниз по течению сплывал длинный хвост поднятой мути.

— Назвать есть имя тсар Борис? — пыхтя, спросил Табберт.

Он уже неплохо освоился в российской истории.

— Не, — помотал головой Семён Ульяныч. — У нас в Сибири был свой Годунов — воевода Пётр Иваныч. Тоже кудесник вроде Гагарина.

В плеске и брызгах Ремезов решительно ковылял вперёд.

— А там какой крепость старый? — не унялся наблюдательный Табберт.

Прикрывая глаза от солнца, он смотрел куда-то вдаль.

Вдали за чилигой виднелся холм — глинистый обрыв и шапка липняка. На краю обрыва высились бревенчатые руины: несколько покосившихся башен с дырявыми шатрами и щербатый кривой частокол.

— А это остатки от годуновской затеи.

Предприимчивый воевода Годунов, столь памятный

Семёну Ульянычу по разгулу «прибыльщиков» и ссылке в Берёзов, задумал соорудить в Сибири Засечную черту, которая отгородила бы тобольские слободы и Тюмень от набегов казахов и башкирцев. Черта должна была состоять из острогов, выстроенных длинной линией вдоль Тобола и реки Исеть; в эту цепь вошли бы Утяцкая, Царёво-Городищенская и Усть-Суерская слободы на Тоболе, а на Исети — Ялуторовский, Шадринский и Катайский остроги и Далматов монастырь. Началась бы черта крепостью, охраняющей брод, и закончилась бы Уткинской слободой на реке Чусовой. Годунов рассчитывал перелицевать сибирское войско из рейтарского в драгунское, а драгун расселить в укреплениях Засечной черты. Лишённые казённого жалованья и наделённые землёй под пашни и покосы, драгуны превратились бы в казаков вроде донских или яицких. Мысль, конечно, была здравой, но у воеводы Годунова не хватило ни денег, ни времени. Он построил только один острог.

— А хотел построить семь, — завершил рассказ Семён Ульяныч. — Даже именования им придумал в честь семи отроков Ефесских: Дионисия, Кустодия, Мартьяна, уж не помню, кто там ещё. Этот острог наречён был именем Ямлиха. Ну, мужики-то наши Писания не знают, и Ямлихов острог в Лихой переназвали. Только в нём никогда никто не жил. Как построили, так сразу и бросили.

Старые развалины темнели на дальней горе бесполезные и забытые. Над ними в знойном, азиатско-лазоре-вом небе висели, пузырчато выпучиваясь сверху, сияющие белизной кучевые облака, плоско подрезанные по донышку.

— А долго ещё до того места, куда Ваню привезут? — спросила Маша.

— Помогать будешь — так недолго, — тотчас уязвил её Семён Ульяныч.

Но Маша не отступалась.

— А вдруг тот ручей, куда степняки Ваню привезут, пересох, и мы его не заметим, батюшка?

Семён Ульяныч, конечно, думал об этом, но решил не беспокоиться. Степняки делили речки и ручьи на «чёрные» и «белые». «Белые» в летнюю жару выгорали досуха, до белой пыли, а «чёрные» — только до полужидкой чёрной грязи. Карагол, указанный Онхудаем, был «чёрным» ручьём: слово «кара» и означало «чёрный». Поэтому Семён Ульяныч был уверен, что он непременно заметит устье ручья, не проморгает его.

— Вот ведь ты какая, Марея! — ответил Семён Ульяныч. — Все у тебя умные — и Ванька, и джунгары, один батька дурак: в собственной шапке свою башку найти не может!

— Я ведь не то говорила, батюшка! — возмутилась Маша.

Всю дорогу Маша была настороже, не доверяя согласию батюшки на спасение Вани. Точнее, она хотела доверять, готова была в любви распахнуть душу навстречу батюшке, если батюшка не лукавил о спасении Вани, чтобы уловкой доказать родне свою правду. Но слишком уж давно Семён Ульяныч был настроен против Вани, слишком давно — да с самого начала. Он ревновал Ваню ко всему: к его молодости; к тому, что Ваня был в тех странах, где Семёну Ульянычу не побывать; к тому, что Петьке, батюшкиному любимцу, интереснее было то, что делал Ваня, а не то, что делал отец. И Маша всегда сохраняла готовность окаменеть сердцем: если батюшка затеет обмануть и уклониться от исполнения обещания, она отважно кинется в бой, как сам батюшка кидался: уговор дороже денег, держи данное слово! А потом, когда Ваню выкупят, хоть трава не расти. Пусть батюшка хоть затопчет её.

И Семён с Леонтием тоже не доверяли отцу. От упрямого и строптивого Семёна Ульяныча они ожидали подвоха. Даже Варвара, провожая Леонтия, указала глазами на Семёна Ульяныча и кратко предупредила:

— Взбрыкнёт.

Не может быть, чтобы Семён Ульяныч не выкинул какое-либо коленце. Не похож он на раскаивающегося грешника. Он похож просто на грешника.

— Я каждый день молюсь о мире для него, — сообщил Леонтию Семён.

— И я помолюсь, — подумав, поддержал брата Леонтий. — Крепче будет.

Однако опасения сыновей и дочери были напрасны. Семён Ульяныч не собирался увиливать от выкупа.

Со всех сторон его убеждали смириться. Матвей Петрович говорил: подожди. Владыка Филофей говорил: потерпи. Семья говорила: прости. Даже Ефимья Митрофановна говорила: «Отец, ты старый, пора о душе подумать». Но у Семёна Ульяныча была негнущаяся натура. Он мог бы смириться перед богом, но не перед миром и не перед своей судьбой. Если бы он смирился с тем, что никогда не побывает на Камчатке или в Пекине, то не было бы его чертежей. Если бы смирился с тем, что никогда не увидит битву Ермака с Кучумом на Княжьем лугу, то не было бы «Истории Сибирской». Если бы смирился с тем, что Сибирь — безликая, безъязыкая тьмутаракань, то не начал бы строить кремль. Все свершения его были от того, что он не смирялся с пределами, которые положил ему кто-то другой. И с Ванькой Демариным Семён Ульяныч не смирялся. Он просто сдал назад. Хотят они все Ваньку — да чёрт с ними, отдаст он Ваньку, подавитесь своим Ванькой ненаглядным. Но для него Ванька не существует. Ванька — баран, которого покупают на ярмарке. Барану не откроют душу, барана не посадят за обеденный стол. И если Машка хочет замуж за своего барана, так пусть катится. Он освободит её от себя, как должно родителю, и отсечёт от своей души.