— Какое нарушение? Кто, в чем меня обвиняет? Пусть придут и скажут мне прямо.
— Велите ввести обвинителя! — тихо сказал епископ, обращаясь к сидевшему за отдельным столиком секретарю.
Этот тихий, мерный голос подействовал несколько освежающе на Литту, и он с любопытством стал ждать, какой такой обвинитель явится пред ним.
Секретарь, видимо, старавшийся только об одном, как бы не упустить благовидного предлога, чтобы выказать пред начальством свою деятельность, поспешно махнул рукою в сторону двери.
Часовой, стоявший возле нее, распахнул дверь, и в зал вошел смелыми шагами, приблизившись к столу, Энцио. Литта не мог удержать невольную презрительную усмешку.
Епископ, как бы не обращая внимания на вошедшего, не торопясь перебирал лежавшие пред ним, подшитые одна к другой, разноформатные бумаги, перелистывая их. Энцио стоял не смутившись и ждал с уверенностью в правоте своего дела. Наконец епископ поднял голову и взглянул на него.
— Готовы ли вы подтвердить присягой и клятвою донос ваш? — спросил он, и голос его прозвучал торжественно и внушительно.
— Готов, — ответил Энцио.
— Но помните, что, если этот донос окажется несправедливым и если вы возвели на рыцаря ордена ложное обвинение, вас ожидает беспощадное наказание. Подумайте — время еще есть, — готовы ли вы ответить собственною головою за свой донос.
— Готов! — во второй раз ответил Энцио. Епископ спросил в третий раз:
— Помните, что из этого зала должен выйти кто-нибудь виновный: или вы, или тот, кого вы обвиняете. Готовы ли вы решиться на это?
— Готов! — в третий раз ответил Энцио.
— Повторите же ваше обвинение! — предложил ему епископ, откидываясь на спинку кресла и поправляя висевший на его груди крест.
Энцио как будто ничего лучше этого и не ждал: забрав грудью воздух и прямо, по-военному, глядя на епископа, он заговорил ровно, слегка возвысив голос:
— Я утверждаю, что граф Литта — пусть Святая Мадонна будет свидетельницей — нарушил данный им обет целомудрия… В Неаполе мы напрасно потеряли много-много времени вследствие того, что командир, граф Литта, проводил открыто свои дни у графини Скавронской, жены русского посланника, и даже по вечерам, то есть поздним вечером.
— Это ложь! — воскликнул Литта.
Припадок бешенства душил его.
Гомпеш взял пачку бумаг и, выбрав одну из них, стал читать:
— Восемнадцатого декабря вы первый раз были в доме русского посла и пробыли восемь часов. Правда это? — спросил он Литту.
Тот постарался припомнить и ответил:
— Может быть.
— Девятнадцатого, на другой день, — продолжал Гомпеш, — вы пробыли там пять часов, двадцатого — шесть, двадцать первого — три, — и Гомпеш прочел самый подробный счет времени, которое Литта провел у Скавронских.
Граф, не ожидавший, что за ним следили таким образом, должен был замолкнуть и подтвердил этот счет, удивляясь, однако, теперь, что каждый день действительно бывал у Скавронских, и подолгу. В Неаполе это совершенно не было заметно.
Энцио между тем начал рассказывать длинную и запутанную историю мнимых отношений Литты к Скавронской и божбою на каждом почти слове подтверждал свой рассказ. Все это была самая беззастенчивая, самая наглая выдумка.
Литта удивлялся только, откуда у него берется все это, пытался было перебить, но ему не позволили этого сделать.
Когда Энцио кончил, Литта остановился в недоумении, пораженный, положительно не зная, что сказать и что сделать, — до того все это было необычайно, страшно и бессовестно. Он стоял, закрыв лицо рукою, боясь пошевельнуться, и тяжело переводил дух, не зная еще, что скажет сейчас. Он молчал, собираясь с силами. В огромном зале было тихо, и в этой тишине поскрипывало только перо секретаря, который дописывал показание Энцио.
— Теперь вы слышали обвинение, — проговорил епископ, обращаясь к Литте. — Что вы можете сказать против него?
Граф отнял руку от лица и поднял голову.
— Все это ложь… ложь такая, с которой трудно бороться и гадко, — проговорил он. — Рассказ этого Энцио голословен, ничем не подтвержден, и весь вопрос сводится к тому, чьим словам вы больше дадите веры: моим ли, как рыцаря, или его словам, как моего подчиненного.
При слове «подчиненный» Энцио задергался весь и замахал руками, хотел заговорить, но его остановили.
— Но чем же вы объясните ваши частые посещения русского посла? — спросил опять Гомпеш у Литты.
Графу очень легко было сделать это.
XXI. Дело выясняется
Известный в истории князь Януш Острожский в начале XVII столетия, в 1609 году, учредил родовой майорат под именем «Острожская ординация». Эти имения, расположенные в лучшей части Волыни, давали до 300 000 злотых в год.
По воле завещателя, в случае пресечения рода, майорат должен был перейти в собственность Мальтийского ордена.
Впоследствии Острожская ординация досталась по женской линии Сангушкам. Но и их род пресекся. Последний же из Сангушков — Януш — вел широкую жизнь и, не обращая внимания на закон о майорате, преспокойно продавал и раздаривал его земли, так что когда после его смерти явились за наследством мальтийцы, то оно оказалось в таком виде, что собрать его было весьма затруднительно.
Тогда-то на помощь им пришла императрица Екатерина II, приказавшая своему послу в Варшаве поддерживать права ордена.
Благодаря этому в Польше образовалось новое великое приорство, и польский сейм постановил ежегодно отпускать в пользу Мальтийского ордена 120 000 злотых, сами же земли Острожского остались в ведении Речи Посполитой.
— Все это так, — проговорил Гомпеш, когда Литта напомнил своим судьям эту историю, — но почему же именно вы, граф, затеяли переговоры об Острожской ординации с послом России в Неаполе?
— Чтобы найти первый путь возвратить ордену его земли, — ответил Литта.
— Но почему же, — спросил опять Гомпеш, — вы именно… со Скавронским, — он заглянул в бумаги и оттуда прочел это имя не без труда, — затеяли переговоры?
— Потому что граф Скавронский женат на родной племяннице князя Потемкина, первого вельможи при русском дворе, — снова ответил Литта.
Судьи стали шептаться между собою.
Епископ просматривал пачку бумаг, содержавшую подробное описание пребывания Литты в Неаполе. Тут были и письма Энцио, и его собственные донесения, и донесения других лиц.
— Реверент Мельцони пишет, — тихим шепотом проговорил второй судья на ухо председателю и подсунул ему еще пачку писем.
Епископ стал перебирать их.
Энцио смотрел дерзко, вызывающе, прямо в лицо Литты. Последний, не видавший его в последние дни, в течение которых тот сидел у себя в каюте и не показывался командиру, удивился происшедшей в нем перемене. В особенности глаза Энцио были странны: мутные, с расширенными зрачками, они бегали из стороны в сторону с ясною тревогой и беспокойством.
«Да не рехнулся ли он?» — подумал Литта и стал приглядываться к штурману, припоминая отдельные фразы, изредка прежде прорывавшиеся у него, его недовольство и вообще все отношения его к себе, на которые он до сих пор не обращал внимания.
Он сделал два больших шага, испытующе уставившись взором в эти бегавшие глаза Энцио, и, приблизившись к нему, шепнул чуть слышно:
— Ну, когда же ты будешь командиром корвета? Левая щека Энцио быстро задрожала при этих словах, он отмахнулся рукою и, неожиданно осклабясь, обратился к судьям:
— А я еще имею сказать — и это главное, господа судьи. Уж если быть откровенным, так я буду до конца! Вы знаете, благодаря интригам графа Литты, — пишите, господин секретарь, — обратился он к последнему, — это очень важно! Да, так из-за интриг графа Литты я не могу до сих пор получить командование судном… А ведь я имею право, потому что если старинное мое дворянство еще не доказано, то, во всяком случае, мои заслуги очень велики… к тому же мне обещано…
Литта попал на конек Энцио, угадав по его глазам и по предшествующему его поведению, с каким человеком он имеет дело, и Энцио, коснувшись своего конька, стал заговариваться. Слова его полились неудержимо, он не мог уже остановиться. Он с такою же уверенностью, как только что рассказывал про мнимые вины Литты, начал уверять, что командование корветом обещано ему самим Пелегрино, который приходил к нему ночью и сказал, что никто другой не должен распоряжаться корветом, кроме Энцио, и что если граф Литта будет мешать ему, то он изведет его.
Судьи удивленно, не двигаясь, смотрели на Энцио, епископ улыбался, переводя глаза с штурмана на Литту. На лице иезуита было смущение, а Энцио все более и более горячился, махая руками, захлебываясь, глотая слова и недоговаривая, продолжал свой рассказ.
Литта, отойдя назад, со спокойной улыбкой скрестил руки на груди.
Секретарь, перестав записывать, вопросительно посмотрел на председателя, но тот кивнул ему головою, и он снова заскрипел пером, подхватывая на лету слова Энцио.
Тот же самый рыцарь, который арестовал Литту, с тем же самым строгим, деловым выражением отвел его опять по длинному коридору в отдельную комнату.
Тут было чисто прибрано. К стене было прикреплено большое Распятие со скамеечкой для молитвы. Стояли стол с бумагой и принадлежностями для письма, два стула и чистая постель.
— Граф Литта, — спросил его рыцарь, и Литта невольно заметил, как он, вероятно, в первый раз исполняя возложенную на него обязанность, старался не ошибиться и не упустить чего-нибудь, — даете вы слово рыцаря, что не выйдете из этой комнаты до тех пор, пока вас не позовут?
— Даю! — ответил Литта, которому вся эта процедура начинала уже надоедать.
Рыцарь поклонился, осмотрелся кругом, как бы ища, не нужно ли еще исполнить чего-нибудь, и ушел, не утерпев, однако, улыбнуться на прощание Литте, как бы говоря: «Я отлично понимаю, что мы — товарищи, да не могу же я не исполнить своего долга».
Литта ничем не ответил на эту улыбку.
Дверь осталась незапертою, окно было тоже отворено, комната помещалась в нижнем этаже, но слово рыцаря, обещавшего не выходить из нее, должно было быть крепче всяких замков.