– Как же это?
– Простить.
– Хорошо. Я могу простить, если зло сделано только мне. Ну а если не мне одному, а другому еще?
– Пусть и он простит.
– Ну а если он умер и я остался тут и за него, и за себя?
– Тогда все-таки все зависит от вас. Тот, который пострадал, как вы говорите, – пострадал невинно и умер?
– Да.
– Значит, он на небесах. – Валерия рассуждала с такой убежденностью, точно ей была дана исключительная привилегия знать и объяснять, что делается на небесах. – А если он на небесах, – поспешила она сделать вывод, и голос ее зазвучал торжественно, – то он, наверное, простил, потому что там все добрые. Вы не беспокойтесь… Вы только о себе постарайтесь… постарайтесь простить, примириться…
– Если бы это легко было! – вздохнул Денис Иванович.
– Тогда не было бы заслуги с вашей стороны.
– А для чего мне эта заслуга?
– Как для чего? Чтобы сделать добрым того злого, вашего врага… Если вы примиритесь с ним, то и он не будет питать против вас злобы и станет добрым.
Денис Иванович испытывал странное ощущение, точно у него по мере того, как говорила Валерия, вырастали крыла, и он, отделяясь от земли, поднимался на воздух. Он не соображал, что в этом воздухе стояла весна, и он, дыша этим воздухом, гулял впервые в жизни с девушкой, да еще перезрелой и не только желавшей понравиться вообще мужчине, но понравиться именно ему, Денису Ивановичу.
«Да, она права, она права, – повторял он себе, – и как хорошо говорит она!»
Екатерина Николаевна, проводив Кутайсова и выйдя на террасу, чтобы спуститься в сад, очень удивилась, увидев Дениса Ивановича в паре с Валерией, гуляющим по дорожке, и Оплаксину, которая сидела на скамейке и дремала. Анны и Гагарина не было.
Екатерина Николаевна осторожно сошла с террасы и, обогнув кусты сирени, направилась, крадучись, по боковой аллее, закрытой кустами. Она дошла почти до самого пруда, где был островок со скамейкой, обсаженной, как беседкой, акацией. Там, за этой акацией, она услыхала голоса.
– Что бы ни было, – сказал голос Анны, – клянусь тебе, что я твоя и никому другому принадлежать не буду.
Екатерина Николаевна остановилась, как будто у ее ног неожиданно разверзлась пропасть, в которую боялась упасть она. Она сейчас же сообразила, что, если сделать еще шаг и застать Анну с молодым князем наедине, – не избежать огласки, потому что близко посторонние. Огласка же может испортить, разрушить весь задуманный план и погубить все дело. Придется сейчас же выгнать вон этого офицера, которого Екатерина Николаевна «проглядела», не заметив, что между ним и Анной было какое-нибудь чувство. К тому же она знала Анну и то, что с нею нужно было действовать осторожно, так как иначе она, дочь, была способна на безумную, пожалуй, выходку. Поэтому Екатерина Николаевна тише и осторожнее, чем подкралась, отошла подальше и подала голос, как будто ища все общество и не находя его. Затем она снова обогнула сирень, и, в то время как выходила на дорожку, с другой стороны показались Анна с Гагариным.
– Что вы тут делали, чем занимались? – спросила Екатерина Николаевна, подходя к Оплаксиной, возле которой были уже обе молодые пары.
– Да ничего, все тут сидели, разговаривали, – ответила Анна Петровна, только что проснувшаяся и испугавшаяся, что ее уличат в этом. – Так как же, Екатерина Николаевна, вы берете кружево? – пристала она к Лопухиной, идя в дом рядом с нею.
Она привезла кружево, которое не удалось ей продать вчера Радович.
Екатерина Николаевна рассчитывала в это время, вспомнив букву и точки, которые видела с Кутайсовым, сколько букв в фамилии Гагарина? «Семь», – сосчитала она и убедилась, что «Г» с точками значило вовсе не «государь», как с апломбом, не обинуясь, объяснила она Кутайсову, а «Гагарин».
– Так как же кружево-то, Екатерина Николаевна? – не унималась Оплаксина.
– Ах, Анна Петровна! Я сказала вам, что беру, и возьму, – успокоила ее Лопухина. – Не беспокойтесь?
– Да ведь пуганая ворона на молоко дует. Вот вчера тоже Лидия Алексеевна хотела взять, а потом назад, – деловито рассуждала Оплаксина, конечно, перепутав пословицы.
Но Екатерина Николаевна уже не слушала ее.
«Залетела ворона не в свои хоромы, – думала она про Гагарина. – Нет, дружок, тут тебя не надо, и мы с тобой справимся!»
XVI
На утро шестнадцатого мая был назначен отъезд императора из Москвы. Экипажи были поданы. Весь генералитет и весь штаб и обер-офицеры московского гарнизона толпились у подъезда дворца.
На верхней площадке крыльца ходил человек с портфелем под мышкою, погруженный в задумчивость. Это был статс-секретарь Его Величества Петр Алексеевич Обрезков. Он сопутствовал государю и должен был сидеть в карете возле царя и докладывать ему дела, в производстве состоящие.
– Отчего он такой мрачный? – спрашивали внизу, глядя на Обрезкова. – Смотрите, глаза у него сверкают, как у волка в ночное время.
– Весьма понятно! – заявил юркий адъютантик при главнокомандующем фельдмаршале Салтыков, считая себя обязанным по «своему положению» все знать.
– Отчего же понятно? – строго проговорил один из армейских генералов, чувствовавший некоторую зависть к адъютантику, которому действительно, вероятно, известно было больше, чем ему, генералу.
– Да, прекрасно! – пробасил бывший тут же Вавилов.
– Как же, – стал объяснять адъютантик, довольный тем, что он вот говорит, а генералы его слушают. – Ведь «негоциатор» отправился сейчас к Лопухиным за решительным ответом.
– Какой негоциатор?
– Да Кутайсов же, – укоризненно ответил уже генерал, как бы даже удивленный, что спросивший не знает таких простых вещей.
– Прекрасно! – одобрил Вавилов.
– Ну, решительный ответ Лопухиных и тревожит спокойствие души господина Обрезкова, – продолжал адъютант. – А что, если негоциатор привезет не «да», а «нет»! Ведь тогда ему докладывать дела разгневанному отказом государю – все равно, что идти по ножевому лезвию.
– А разве Кутайсов поехал к Лопухиным?
– Да, я сам слышал, как он приказал кучеру ехать туда, – сказал адъютантик.
Он действительно слышал, как Кутайсов, выйдя и сев в карету, приказал ехать к Лопухиным. Но все дальнейшие выводы, вплоть до осведомленности о состоянии души Обрезкова, были, разумеется, плодом его собственного воображения.
Кутайсов действительно, воспользовавшись тем, что государь был занят с фельдмаршалом Салтыковым, отправился к Лопухиным потому, что получил от Екатерины Николаевны записку, что ей во что бы то ни стало нужно видеть его пред отъездом. Государь и не знал, куда поехал его гардеробмейстер.
Пока еще говорил адъютантик, к крыльцу подскакала карета. Кутайсов выскочил из нее, быстро поднялся по ступенькам на верхнюю площадку и громко сказал Обрезкову:
– Все уладил, наша взяла!..
Император вышел, продолжая разговор с Салтыковым, и, пред тем как сесть в карету, обнял его и сказал:
– Иван Петрович, я совершенно вами доволен. Благодарю вас и не забуду вашей службы и усердия.
За государем сел в карету Обрезков, и поскакали…
Ясно было, что император, довольный произведенными маневрами, все время до кареты разговаривал на прощанье с главнокомандующим, и ни Кутайсов, ни какой иной «негоциатор» не имел времени делать ему таинственные доклады о «да» или «нет», но на канве, сымпровизированной в рассказе адъютантика, Москва сейчас же стала вышивать различные хитрые и путаные узоры.
«При всех дворах, – пишет один из наблюдательных современников того общества, – есть известный разряд людей, безнравственность коих столь же велика, сколько опасна. Эти низкие натуры питают неодолимую ненависть ко всем, не разделяющим их образа мыслей. Понятие о добродетели они не могут иметь, потому что оно связано с понятием об уважении к закону, столь страшному для них. Сильные своею злобою, они считают коварство за ум, дерзость в преступлении – за мужество, презрение ко всему на свете – за умственное превосходство. Опираясь на эти воображаемые достоинства, они, вопреки своему ничтожеству, добиваются званий, которые должны были бы служить наградою истинных заслуг государству. Вокруг Павла сошлось несколько подобного закала господ, выдвинувшихся еще в предыдущее царствование. Они сблизились без взаимного уважения, разгадали друг друга, не объясняясь, и стали общими силами работать над устранением людей, которые явились им помехою».
Только после отъезда государя всколыхнулась Москва по-настоящему, как потревоженный пчелиный улей, и загудела уже вовсю теми сплетнями и пересудами, которые во время пребывания Павла Петровича лишь намечались словоохотливостью какой-нибудь Марьи Львовны или самодовольною хвастливостью всезнания какого-нибудь адъютантика.
Лидия Алексеевна оставалась некоторое время в стороне от этого жужжания, потому что заболела, слегла и никого не видела. У нее разлилась желчь. Ее сажали в горячую ванну и тем только отходили. Припадок желчной колики прошел у нее, опасность миновала, но ей было предписано полное спокойствие. Дениса Ивановича к матери не пускали. Никто, кроме Зиновия Яковлевича, не имел к ней доступа.
Денис Иванович в сенате сдавал теперь дела, готовясь к переезду в Петербург, согласно новому своему назначению. Работы у него было меньше, потому что он был занят главным образом тем, что знакомил с делами своего заместителя, назначенного на его должность.
Дома он отправлялся прямо к себе наверх и оставался там, даже не спускаясь в сад на прогулку, а довольствуясь для этого своею вышкой, по маленькому пространству которой он ходил теперь особенно много. Он ходил, беспрестанно поворачиваясь, и в мыслях у него вертелось постоянно одно и то же: «Терпеть и простить. Простить и терпеть».
«Каждому человеку дано свое испытание, каждому положен свой крест, – думал Денис Иванович, – и мое испытание, мой крест – терпеть и простить! Много горя на земле, но одно и то же горе для каждой души будет различно по форме, как вода, принимающая форму сосуда, в который она налита. Кто таит и помнит в себе зло, тот поступает неправедно. И Христос, научивший нас прощать, открыл нам в прощении одно из божественных свойств и дал возможность этим путем приблизиться к себе людям!»