Она постояла еще с минуту, всматриваясь в черный проем обрыва, затем неслышно скользнула вниз.
Надо было вернуться в дом. "Интересно бы взглянуть на лицо, – подумал граф. – Может, некрасивая? Жалко, луны не было. А вдруг красивая? Эх, луны-то нет! Ах ты, надо ж будить Фому!"
Фома, едва проснувшись, быстро оделся и ушел. Граф, оставшись один, подпер голову рукою и стал глядеть в окно. Соломенный стул под ним самостоятельно поскрипывал.
Доносился тонкий аромат зацветающих кактусов с волшебным ароматом распускавшихся диких гладиолусов, которыми усыпаны в это время года мальтийские пригорки.
Через некоторое время послышались голоса. Граф снял нагар со свечи, и в лачужку вошла… русалка.
Решительно никогда граф не видывал подобной девушки.
Ей казалось не более шестнадцати лет. Длинные черные волосы ниспадали до пояса и обрамляли тонкое бледное лицо с губами, словно нарисованными природой в момент, когда природа крупно и наивно улыбнулась. И на этом лице еще блестели глаза. Такие глаза Волконский видел на кальках египетских папирусов и только в профиль. Многократно мечтал встретить в действительности и в фас.
Она свободно и смело глядела на графа. Фома виновато сказал:
– Вот, ваше сиятельство. Р-рыбак.
Волконский кивнул, не сводя глаз с девушки.
– Скажи барину, как тебя зовут, милая, – подсказал сзади Фома по-итальянски.
– Лаура, – протяжно сказала она с ударением на первый слог. И провела по прядям волос горстью от виска к бедру.
"Ну дела!" – подумал граф.
– Ты что же, одна рыбачишь? – с нарочитой бодростью продолжал Фома.
Фома всеми фибрами ощущал: граф с трудом сдерживает ярость. "Других рыбаков не было, ваше сиятельство! – еще на берегу заготовил оправдание Фома. – Только эта дура".
– Почему одна? С братом, – низким голосом отозвалась Лаура и по-кошачьи махнула в сторону выхода.
Графа поразили арабские отзвуки в ее итальянской речи. "Если Клеопатра вообще разговаривала, то она разговаривала так", – исторически подумал граф.
Русалка и одета была на арабский манер – в шальварах. Но вместо шелковой накидки до пят на плечах топорщилась рыбацкая штормовка из грубой кожи. В задубевшем от соли панцире, как в уродливой раковине, переливалась в свете огарка неизвестно как народившаяся жемчужина. И эти волосы поверх штормовки…
– Ты разве здесь живешь? – спросил наконец Волконский, чтобы хоть на мгновение оторваться от магнетического созерцания девушки.
– Зачем здесь? – удивилась она. – Это эллинг.
– Что-что? – поразился граф.
– Ну… – она смутилась. – Это лодочный домик.
– Да нет, я знаю, что такое эллинг, – смутился теперь Волконский. – Я ведь все-таки… как-никак… гм… ну, в общем… А где же ты живешь?
"Ничего у этих мальтийцев не разберешь", – подумал он.
– На Марфа-Ридж. – она снова махнула рукой. – Там у нас дом. Мама, дядя Мануэль…
– Дядя? – игриво вставил вдруг Фома.
Лаура странно посмотрела на него.
– Еще Джианна. – она повела под робой плечом, и Волконский, как ясновидящий, отчетливо прозрел сквозь раковину хрупкое Лаурино плечо.
– Как же ты сказала, что живешь с братом? – натужившись, сформулировал Волконский и неприязненно покосился на Фому. Фома был тут – тоже отчетливо – лишний.
– Извините, я не поняла, – сказала она. – А с кем же?
Лаура стояла перед ним совершенно свободно, как если бы тело ее, серебрясь, плескалось в воде.
– Так ты нас свозишь на Гозо? – спросил наконец граф.
– Отчего не свозить? – сказала Лаура. – Все происходит на Гозо медленней, чем на Луне, – напевно процитировала она то ли песню, то ли строку местного фольклора.
"Какого она сословия? – лихорадочно думал граф. – Если подлого, то… хм… Рублей десять. Нет, двадцать!" – расщедрился Дмитрий Михайлович.
– И на Комино свозишь? – спросил граф, подаваясь вместе со стулом поближе к девушке и придвигая с собою свечу.
– Мы на острове Комино все сидели у камина, – снова пропела она.
"Может, сумасшедшая? – с беспокойством подумал Дмитрий Михайлович. – Заплывешь с такой…"
– Но на Комино меньше шансов, – добавила Лаура прозой, и глаза ее загадочно блеснули.
– Вот как? – Волконский покраснел и снова покосился на Фому. "Вроде нормальная", – успокоился граф.
– Там берег пологий, – пояснила Лаура.
"Это удобно", – подумал посол.
Волконский наконец решил, что о благородном сословии не может быть и речи. "Так они и станут тебе петь, – подумал он. – Как на острове Комино мы, говорит, сидели у камина…"
– Ах, что же это я сижу! – граф подхватился.
Оказывается, во все время разговора с дамой он сидел, а дама стояла. С другой стороны – вот так прямо ведь не спросишь: ты дама или не дама?
– Поедем мы сегодня или не поедем? – раздраженно вклинился Фома.
Уже под легким утренним бризом они сели в красно-синюю фелюгу с двумя глазами, нарисованными на деревянных щеках по обе стороны бушприта. Лаура ловко оттолкнулась веслом и легко подняла парусок.
Пока она бегала от носа на корму, подбирая веревки, Волконский разглядел пятку, и пятка его таки добила. Это была совершенно нежная, розовая пятка, выглянувшая из сандалий на босу ногу. Он перевел взгляд на свои сапоги. "Типично мальтийские ичиги, ваше сиятельство, беспримерно теплые" еще с вечера довели его ноги до температуры забортной воды. "Беда", – подумал граф, чувствуя, что именно так сходят с ума: ночь, разведка, египтянка. Фома, к сожалению.
Волконский вспомнил о таинственном свертке на плечах русалки, только когда получил вдруг через день визитную карточку с красивым гербом и фамилией Тестаферрата.
"Тестаферрата? – он повертел квадратик в руках. – Может, надумал-таки дом в Мдине продавать? Поздно, брат". Прочел адрес: "Каса Рокка Пиккола, Марфа-Ридж". И вдруг захватило дыхание. "Марфа-Ридж. Не может быть", – подумал он, поднес визитку к лицу и с силой вдохнул запах, словно в запахе могла содержаться последняя разгадка.
Сквозь сухую типографскую мяту пробился едва слышный аромат дикого мальтийского гладиолуса.
37
Узнав про назначение Платона Зубова генерал-адъютантом, Потемкин перестал писать из Измаила.
Екатерина понимала причину молчания светлейшего. Оттого внимательно вчитывалась в официальные реляции с берегов Дуная. Кроме подписи фельдмаршала, ничего знакомого между строк. Наконец сама вызвала в Санкт-Петербург.
Потемкин прибыл в ночь.
За завтраком управляющий имениями поляк Тадеуш Ястржембский, в просторечии Душка, доложил, что прибыл конный поезд с коноплей из Болохова. Так не прикажет ли князь четыре берковца* оставить для внутреннего пользования? А остальное – в подмосковную на выделку?
– Это где ж такое у меня – Болохово? – лениво спросил князь.
– Так Болохово ж воно… – Тадеуш почесал бакенбарды и посмотрел на юго-запад. Потом еще почесал и неопределенно повел рукой на юго-восток, очертив, таким образом, довольно обширный сектор российской территории.
– Ну? – сказал Потемкин.
– Алэ дозволит пан до зошиту?… – потупился Тадеуш.
– Да ладно! Зошиту…** Умному байдуже***, дураку-то хуже, – махнул рукою князь.
По тайному распоряжению Потемкина Душка перетирал коноплю на дурман и поставлял травку ко двору его ханского величества Шагин-Гирея – в Крым.
– Вот это я понимаю – вассальная зависимость! – говорил Потемкин царице. – По сравнению с этой, матушка, все договоры с Крымом – чистая иллюзия.
Царица морщилась, как морщится девочка-подросток при неприятных, но необходимых процедурах.
Да, после выхода из состава Порты Крымскому ханству приходилось несладко. Привычные каналы поставок травы с берегов Босфора закрылись наглухо. А местное крымское зелье напоминало русскую похлебку из кваса: котел вычерпаешь – только живот вспучит, а сытости ни на грош.
– Не много тебе для внутреннего-то пользования? – спросил Потемкин, усмехаясь.
– Так семья ж, – развел руками Тадеуш и задом попятился из столовой.
Самого князя от курения тошнило, он никак не мог взять в толк удовольствия. Однако других понимал и даже соболезновал галлюцинирующей зависимости.
Потемкин посмотрел на часы: пора бы выезжать во дворец. Он поманил лакея. "Любопытно, как она сегодня насчет Зубова выкрутится? – князь встал, и в груди вдруг поднялась дурманящая волна ярости. – Ах, сволочная кровь немецкой потаскухи! Ах, дрянь!"
Потемкин постоял, упершись руками в стол и глядя в блюдо со свежей черешней.
А ведь она сама остерегала его! Тогда, счастливой весной 74-го! Но разве любовь верит в предостережения? Он свое: венчаться! В предостережении любовь слышит только новое поощрение.
Потемкин снова сел. Отодвинул кофейник, отодвинул черешню и спросил крепкого чая.
"А может, и сама в ту весну, ошалев от счастья, поверила: повенчается – остепенится, – думал он. – Как тогда написала (и крепко же врезалось в память!): "Ну, Господин Богатырь, после сей исповеди могу ли я надеятся получить отпущение грехов своих?… Бог видит, что не от распутства, к которому никакой склонности не имею, и есть ли б я в участь получила смолоду мужа, которого бы любить могла, я бы вечно к нему не переменилась. Беда та, что сердце мое не хочет быть ни на час охотно без любви…"19
Церковь Святого Сампсония-странноприимца на берегу Большой Невки встала перед взором светлейшего как живая. Прямо посреди пустынной столовой Таврического дворца, отразившись в паркете, словно в закатной глади реки…
Добирались к венчанию с Фонтанки, от пристани Сиверса, на голицынской шлюпке. Когда солнце уж садилось, незабвенное солнце 8 июня 74-го: праздник Живоначальной Троицы…
Закат на Неве и ночь Потемкин помнил в резких деталях, словно линзы волшебного фонаря с годами становились сильней и сильней. Всплыло лицо гребца, к нему ближайшего. С каплями пота на лбу, под круглой матросской шапкой. И с усмешкой, показалось, в углах бесформенных чувашских губ… Перекусихина с Чертковым пикировались, кому первому смотреть простыню. Сорокалетняя царица-невеста Екатерина Великая смеялась как пятнадцатилетняя невеста – княжна София-Фредерика-Августа.