Мальтийский жезл — страница 13 из 74

— А как же Георгий Мартынович? — робко напомнил Люсин.

— Он к нам научную работу исполнять прибыл, — охотно откликнулась Аглая Степановна. — Веселый, стройный — любо-дорого взглянуть. Собака еще при ём была агромадная — страсть. Ростом что твой теленок. И красивая-красивая, вся такая белая с черными пятнами, брыластая, гладкая и уши торчком… Рекс, кажись.

— И чем занимался Георгий Мартынович? — Люсин поспешил отвлечь Степановну от воспоминаний о Рексе, явно поразившем ее воображение.

— Домик ему сколотили специальный, под лабораторию. Вроде как здесь у нас, значит. Стол привезли с ящиками, микроскоп поставили, электричество, само собой, провели. Печи, помню, еще там такие стояли, серебристые, где он торф этот самый в чашках сжигал. Чашечки махонькие-махонькие, чуть поболе наперстка.

— Муфельная печь, — догадался Люсин.

— Так виднее тебе… Только я про Егора Мартыновича… Как увидела его с этим Рексом на сворке, так и обмерла вся. Настоящий, скажу тебе, прынц. Вот и весь сказ.

— Влюбилась, что ль, Аглая Степановна? — сочувственно подмигнул Люсин. — Да ты не стесняйся, с кем не бывает.

— Что я, тронутая? — строго поджав губы, она покачала головой. — Не про меня залетка. При нем и внешность, и образование, и обращение деликатное. А я кто? Торфушка с четырьмя классами, солдатка брошенная… В обед черняшка с тюлькой, кипяток с рафинадом — в ужин. Хожу сторонкой, глаза прячу. Однако заметил он меня, приблизил, значит, к своей особе, в эти… в коллекторы определил. Тоже, значит, по научной части.

— Скажите пожалуйста! — подал Люсин осторожную реплику.

— А ты как думал? — в голосе Аглаи Степановны отчетливо прозвенели горделивые нотки. — Дали мне бур такой и велели болото дырявить. Заглубишь и вытащишь торфяную колбаску, потом нарастишь штангу и еще дальше заглубишь, пока до самого дна не доберешься. Сапропель называется. Так и бродила день-деньской с коловоротом. Тяжело, конечно, но я только радовалась. Ни в чем себя не жалела. Да и то сказать — работа полегче была, чем пни эти клятые корчевать. Наберу я колбасок полный короб, а ему все мало. То тут копни, то оттуда достань. Возьмет кусочек — и под микроскоп. Определит, где чего, и в тетрадку запишет. Тут мол, осоковый торф, тут сфагновый, а там вахта попадается, либо шейхцерия. Я ведь травы тогда уже хорошо знала. Новые названия тоже легко давались. Даже когда не по-русски. Эриофорум вагинатум, к примеру, знаешь, чего это?

— Откуда, Степановна? Уж ты просвети.

— Пушица влагалищная, — с готовностью объяснила она. — Растет на мочажинах такой белый цветок… Серебристый, красивый. Егор Мартыныч все их наперечет знал. Карту он составлял болотную: где какой торф лежит. Жара стоит адова, аж звон в ушах, солнце печет, от белого багульника голова кругом идет, а он с кочки на кочку прыгает — ищет. «Чего ищешь-то? — спрашиваю, бывало. — Хоть бы себя поберег, а то, не ровен час, угореешь. С багульником шутки плохи — что твой болиголов». Он же отмахивается только: «Отдыхать зимой будем, Ланя, отсыпаться на медвежий манер. А сюда нас поставили полный разрез сделать. Каждому слою свое место и применение найти». Так и маялся до первых заморозков. Утром на болоте, с вечера в лаборатории своей. Анализы делал, лекарство составлял.

— Это какое же такое лекарство?

— Так ведь на всякую болезнь своя трава есть. А торф, он чего? Запечатанное разнотравье, аптека, можно сказать, болотная. Белый мох ране не даст загнить, сапропель от радикулита лечит. Мало ли… У всякого торфа свое применение.

— И помогает?

— Еще как! Я в те годы много у Егора Мартыныча переняла. Но и ему от меня перепало дай бог! Все, что знала, доверила. А после мы с ним и к бабе Груне ездили. Он за ней цельную книгу амбарную исписал… Такой музыки-то у нас не было, — она покосилась на рубиновый глазок магнитофона. — Как чуял, бедняжка, кто его от смерти убережет.

— Заболел?

— Простыл на болоте. Холодное лето в тот год выдалось. Особливо июнь. Вода ледяная. А он в резиновых сапогах по камышам. Ирный корень выкапывал. По времени так самая пора была — гадючьи свадьбы! Свивались в клубки так, что ступить было страшно. Ну он и провалился по грудь. Легкие простудил и почки, конечно. Если бы не баба Груня… Тогда и подружились мы с Егором Мартынычем. Я уж и с болота того ушла, и бабка Груня преставилась, а он все ездил к нам за травкой. И то правда, болел часто. Только зельем и держался на белом свете. Я уж сама собирала ему, что надо, варила, готовила впрок. Былинку к былиночке…

— Видать, в обычных врачей Георгий Мартынович не шибко веровал? — с мягкой усмешкой спросил Люсин. — Недолюбливал?

— А за что любить, прости господи? Так рази с нынешней врачихой поговоришь? Она и не взглянет на тебя. Даже головки не приподымет: ей бы только с писаниной управиться. Едва рот раскроешь, а она тебе рецепт в зубы — и будь здоров. А на кой мне ихняя химия? У меня своя фармакопея.

— Оно конечно, — уважительно согласился Люсин, ощутив близость решительного момента. — Фармакопея у тебя знатная… В этот-то раз чего привезла с «Иванова болота»?

— Иде оно теперь, тоё болото? — запричитала Степановна. — Одни ямины дикие и сухостой. На торфяных полях сплошь фрезер. Сухота. Крошка горит. Спасу нет… По окраинам пошастала — ничего не взяла. На Милановку пришлось податься, а ноги уже не те. До суходольного острова-то так и не добралась. Спасибо святой источник на месте остался. Передохнула хоть. Там в округе леса хорошие: береза, сосна, а на лугах заливных хвощи до пояса, купавка. Душа радуется. Живи — не хочу. Совсем оживела, пока зелье искала, отогрелась на шелковых муравах.

— Значит, нашла все же?

— Взяла, чего надо. Шерошницы пахучей набрала, буквицы, жерухи опять же лукошко. Только зазря. Пропала она теперя, моя жеруха. Сушить-то ее не положено. Вся сила у ей в свежести.

— Для Георгия Мартыновича старалась?

— Кому ж еще?.. День подождала и выбросила жеруху-то. Не пить уж ему более никогда.

— И другую траву тоже выкинула? Буквицу?

— Не. Те на чердаке сушатся. Зачем добру пропадать? Грех. В зельях тайна планидная.

— Планидная? Это от планет, что ли?

— Каждой травке своя планида. Так баба Груня учила.

— Неувязочка выходит. — Люсин не любил неясностей, даже если они не имели прямого отношения к занимавшей его задаче. — Планет у нас сколько? Коли не изменяет память — девять. Верно?

— Не, — с уверенностью возразила она. — Семь планид.

— Вот-те раз! Для всего мира девять, а у тебя семь.

— У нас не так, у нас по-старому. Мы и сроки по-старому определяем, по месяцу, значит, когда чего собирать. Одно в полнолуние, другое в первую четверть. Если ле соблюсти, силы такой не будет. У всякого зелья своя пора. Когда на заре собирают, когда в полдень, а то и вовсе к вечеру. Соображать надо. А как же? Ведь кажинная травиночка, сама заваляща, от чего-нибудь да излечит. Без надобности ничего не растет на земле. Вот и старайся понять, что на какую лихоманку подействует, срок верный определить да правильно высушить.

— И ты все это знаешь, Степановна?

— Баба Груня, так та знала, а я, может, и забыла чего. Рази упомнишь? Веронику взять, таку синеньку, так ее лучше всего вечером, часов в шесть, собирать, а то до дому не донесешь — облетит.

— С секундомером в лес ходишь? — улыбнулся Люсин.

— Мои секундомеры на земле растут. Утопит кувшинка цветок — вот тебе и есть шесть часов. По-старому — шесть, пять — ноне. Всяка тварь свою планиду чует.

— Летнее время имеешь в виду? Ладно, будь по-твоему, — согласился Люсин. — Пусть будет семь. Но трав-то, Аглая Степановна, тыщи! На всех и планид не хватит.

— Все семь и правят миром. И у каждой свое царство.

— В таких, выходит, категориях мыслишь, — Владимир Константинович уклонился от защиты естественнонаучной картины мира. — И по чьему ведомству жеруха твоя проходит, к примеру? — спросил он, возвращаясь к вещам практическим.

— Жеруха — цветок Солнца, — уверенно заявила Степановна. — Вроде как подорожник. Потому сок сразу пить полагается. В свежем виде, как выжмешь. Он любой камень выгоняет. Хошь из почек, хошь из печенки. Из пузыря тож.

— Солнце, значит, у тебя тоже в планетах ходит?

— А как же! Первая планета и есть.

— Обижаешь Коперника, бабуся, ай-я-яй! — покачал головой Люсин. — Все за Птолемея цепляешься{23}, а жизнь идет, — пошутил он. Но шутка его едва ли была понята.

— Это какой же Птолемей — великомученик? — удивилась старуха. — Рази он тоже зелейник?

— Окстись, Степановна, — в шутливом ужасе замахал руками Люсин. — Зелейник! Великомученик!

— А не знаешь, так и болтать нечего.

— Твоя правда… На чердак-то можно залезть? Посмотреть охота, как сушишь. Очень уж трава-буквица твоя за живое задела.

— Обыкновенно, как надо, чтоб не выжгло и чтоб не забродило. Но ты слазай, взгляни.

В жарком, сухом полумраке расплывчато вырисовывались поставленные друг на друга низкие ящики, скорее даже рамы, затянутые проволочной сеткой. Рассыпанные тонким слоем сухие листья и стебельки источали крепкий сенной аромат, от которого сладостно перехватывало дыхание. В памяти полыхнуло полузабытым ласковым светом, и стало так хорошо и прозрачно, словно никогда не было ни горестей, ни забот. В теплом косом луче струились былинки, и стояла такая тишь, что было слышно, как скручивается, высыхая, самый малый из лепестков.

И тем внезапней, тем резче залился внизу требовательный телефонный звонок. Больно ударившись макушкой о какую-то балку, осыпавшуюся сухой паутиной, Люсин бросился к лестнице.

— Есть новости, Владимир Константинович? — просочился сквозь глухое потрескивание мембраны дальний голос.

— Похоже на то. Я вот о чем вас хотел попросить, Борис Платонович. Нужно срочно проверить личный счет Солитова. Есть подозрение…

— …что он произвел операцию? Совершенно верное подозрение. Георгий Мартынович снял со своего сче