Мальва-девственник — страница 6 из 12

а садясь, с пересохшими губами и колотящимся сердцем, заметили, что на нас смотрят с признательностью. Пришли Донатус и его брат. Я сказал об этом Фернану, он их еще не видел, но мои слова его воодушевили. Донатусом, конечно же, мог назваться один из его героев. Донатус переменился: он больше не был засаленным и не вонял чесноком, который прежде грыз по утрам, чтобы почистить зубы. Он постриг редеющие волосы. И в то же самое время в его поведении сквозило признание собственной незначительности, делавшее его трогательным. Он улыбался нам. Его младший брат, Уриэль, был здоровенным парнем с густыми взъерошенными волосами, которые он часто приглаживал, фигуру облегал черный камзол, из узких рукавов торчали манжеты рубашки из другой ткани другого цвета, все в пышных складках, они контрастировали с остальным нарядом, вполне схожим с броней. Я пригласил Фернана на медленный фокстрот, прижимаясь к нему, почти целуя, противопоставляя свою жесткую хватку хрупким прикосновениям его рук. Городской житель заставлял танцевать сельского. Я шептал ему: завтра мы увидим, что к нашим дверям пригвоздили сов. Распорядитель, поздравивший нас с первым танцем, этот танец осудил. Фернан жаловался, что я так напряжен. Я подговаривал его пригласить братьев, кого он из них выберет? Он покраснел, сказав, что Донатуса. Я поднялся и низко поклонился засмеявшемуся Уриэлю, вприпрыжку повлекшего меня танцевать вальс, похожий на корманьолу, танец двух хмельных мародеров, двух дикарей с содранной на посрамление кожей и вытянутыми вперед, будто булава, кулаками, двух шевалье-содомитов. Я почувствовал, как позади меня Фернан поднимается и застенчиво идет к Донатусу, я искал его взглядом среди более достойных пар, они танцевали бурре. Посреди танца Уриэль остановился, отвел руку от моей, разжал мои пальцы, чтобы потом снова сжать, переплетя со своими. С помощью пришедшей с нами тучной подруги деревенские девушки приглашали нас танцевать и исступленно улыбались, когда не прыскали со смеху. Когда я снова танцевал с Фернаном, нас разлучил какой-то старик, он сунул мне в руки щетку и потащил за собой озадаченного Фернана. Я подумал, насколько все это оскорбительно и, не зная, как ответить, танцевал в одиночестве со щеткой. Потом я подошел поближе к продолжавшим танцевать Фернану и старику, дабы обнять их обоих сзади, погладив щеткой лысую голову старика. Тот, разъяренный, дал мне понять, что игра заключалась не в этом: я должен был, передав щетку, разбить другую пару Я собирался выбрать мясника. Но щетку каждый раз всучали Фернану, и он жаловался, что все хотят разлучить его с милым сердцу кавалером, которым был уже вовсе не я. Я пригласил на фокстрот толстую девушку, Фернан заявил, что наблюдал за нами и никогда в жизни не видел столь печального танца. Музыка стала более завлекательной, я предложил Фернану и двум братьям станцевать танец безумцев. Мэр-коммунист подошел к нашему распорядителю и спросил, правда ли то, что, как прошел слух, я танцор в Опера де Пари. Несомненно, ответил распорядитель. Если он действительно танцор, добавил мэр, тогда это последний выход. Когда мы уходили с бала, вместе принялись танцевать два деревенских старика. Оркестр заменили проигрывателем. Мы пригласили братьев к себе. Уриэль носил обручальное кольцо, я спросил, чей он муж, и тот ответил, что он муж света. Я уснул в содомии.


Нас с Фернаном разбудил сын Донатуса. Было рано, мы не проспали и пяти часов, братья вели нас на прогулку. Мы поднялись на террасу, чтобы позавтракать, солнце светило прямо в лицо. Сын Донатуса листал цирковую программку и вопил каждый раз, когда ему попадалась фотография маленькой девочки, дрессировавшей пони. Мы отправились в путь. Кутилы еще не проснулись. Мы оставили позади деревню, спустились в долину, пересекли несколько речек, шли по грязи и, чтобы ее миновать, по бревнам и доскам, каждый раз Фернан протягивал мне руку. Мы добрались до домика, который подновлял Донатус и где он собирался жить с братом два месяца, чтобы построить террасу и укрепить разрушенную паводком плотину. Фернан поймал в умывальне жабу. Он говорит мне, что собирался заставить меня съесть ее живьем, не разжевывая. Но он, скорее всего, поцеловал жабу, и та обратилась в тучную девушку, что сопровождала нас на бал. Мы склонились над бассейном, чтобы сквозь прозрачную зеленоватую воду понаблюдать за раздутой самкой, прилипнув к которой бесконечно долго опорожнялся извергающий семя самец. Пытаясь поймать еще одну жабу, Фернан заморозил в воде руку, и я массировал ее, пытаясь отогреть окоченевшие вены. Двое братьев сидели бок о бок на деревянной доске, их прорисованные солнцем профили, их руки были прекрасны. За нами увязался беспородный пес, он оголтело носился, прыгал на нас, пачкая нам грязью брюки, и кусал ребенка. Фернан принялся его гипнотизировать, сильно сжал морду руками и держал их, пока пес не упал бездыханным. Вспыхнул пожар: сначала это была всего лишь взорвавшаяся в кроне дерева прямо над нашими головами ракета, потом стучавший вдалеке по веткам зеленый дятел, и, наконец, поднявшиеся над холмом огни. Мы хотели прийти на помощь, но это были костры мерзких прохиндеев.


Пора было уезжать, садиться на корабль. На пристани приятель Фернана говорит, что забыл дома красный шарф, он оставлял его мне. Сам он нашел его в складной дорожной сумке, уходя с конечной станции; он им дорожил. Фернан совсем не умел прощаться. Однако пока корабль удалялся, он снял шейный платок и привязал его к мачте, чтобы тот еще был виден, когда собственный его силуэт пропадет, пусть мой взгляд различает еще какое-то время это колебание в воздухе.


Вернувшись, мы сразу увидели шарф и бросили его в печку, взирая на кремацию красной шерсти до тех пор, пока едкий синтетический дым не прогнал нас из комнаты. Фернан сказал мне, что напишет рассказ, который будет называться «Донатус и его брат», я прокричал ему, когда он был уже на корабле, чтобы он отправил мне копию, если закончит. А сам я набросал пять страниц записей для рассказа, который мог бы зваться, — я еще в точности не решил, — «О мгновениях благодати» или «Сопоставленные наблюдения». Но я сообщил эти названия Фернану, поскольку речь шла о его собственном наблюдении, и он нашел их отвратительными. Еще больше, чем рассказ, я хотел написать ему письмо.


Фернан уехал, и я оставил нашу спальню в темноте и холоде, хотя сказал ему, что буду спать в ней. Взглянув на нее по пути в ванную через приоткрытую дверь, я прошел мимо. Фернан уехал, благодать длилась, его отсутствие делало ее немного более меланхоличной. Мы попрощались с братьями, свет покинул пейзаж. Я хотел сфотографировать Уриэля с завязанными глазами и вытянутой рукой, в которую брат кладет жабу. Но мы не возвращались в умывальню, и я начал представлять другие снимки: Уриэль в долине перед летней резиденцией дворян расчесывает волосы. Он собрал инструменты, широкие китайские чашечки для разведения красок, сделанные из подцвечивающего воду черного камня, кисти, что он, выдергивая волоски, смачивал во рту, прежде чем завернуть в фольгу, все эти коробочки с минералами и камедями, которые перевязывал, зажав веревку зубами, наконец, черный ящик акварелиста, на крышке которого скотчем был приклеен рисунок. Я с упоениением смотрел, как он все это делает. Глядя на него, я думал: он был маленьким мальчиком, каждый день шел домой и присматривался к вещам, рисуя, или ничего не делал. Мы взяли с собой белую скатерть, много колбас и редкое мозельское вино, изготовленное из винограда, который должны были собирать ягода к ягоде и давить чистыми руками, — это вино мы прятали от Фернана, собиравшегося продемонстрировать нам, что такое предательство. Донатус приметил место для пикника, нужно было вновь отправляться в путь. Уриэль протянул мне ящик для красок, и ладонь моя познала радость оказаться в том самом месте, где лежала на дереве его ладонь, и с гордостью вернуть ему ящик, согретый моим теплом. Мы расселись вокруг скатерти, чокнулись, затем подняли в сложенных вместе руках песий череп, который Уриэль повсюду таскал с собой. На освещенной закатным светом прогалине слышалось тихое электрическое потрескивание фонарных столбов, и это было словно некое приношение. Участвовали мы как-либо в этой красоте? Сверхъестественное казалось естественным для тех, кто нам его доставлял. Согласились бы мы впредь одаривать нашим естественным, словно было оно чем-то невероятным?


Мысль Фернана была навязчива: любовь для меня — сознательное наваждение, переменчивое решение, которого я еще не принял. Вечером двое братьев вернулись, чтобы попрощаться с нами, Уриэль принес тетрадь с рисунками. Нарисованные им лица были полны неприязни, и мы предпочли исподтишка перевести взгляд на листавшие страницы пальцы. Прекрасна была плоть, не бумага, на которой она снова и снова оставляла незаметные следы, бумага эта еще сохранится, когда плоти уже не станет. Я заметил взгляд Донатуса, пока брат восхищался его рисунками: благородная рассеянность, близкая к высочайшему смирению. Он отказался быть художником, и это нисколько не походило на поражение. Он посвятит себя астрологии.


Снова один, я почти весь день протаскался по зоопарку Рима, ища во всех клетках, водоемах и вольерах взгляд Фернана. Отыскать его было невозможно. Я отправил ему открытку. Вернувшись в Париж, я вбил себе в голову написать этот рассказ. У меня было безумное желание использовать это прошедшее совершенное, слишком быстро проявившееся в настоящем, изобразить себя в его протяженности было своего рода умерщвлением. И снова письма, которые я неблагоразумно писал ему каждый день, опережали рассказ. Именно в них излагался рассказ истинный. Но, дабы заставить рассказ выжить, письма истощали чувства. И я знал, что Фернан мог их выбросить, не распечатывая, или мять в руках, скатывая шарики, складывая бумажных птичек или самолетики, как если бы это была лишь чистая, неисписанная волшебная бумага. Волшебная бумага, которую покупают у пиротехника, — это сложенные безвредные листики, что бросают в лицо врагам или маленьким детям, дабы их поразить, она вспыхивает, ярко сверкая, и тает, не оставляя следов. Мы растратили ее в Рождество. Однажды ночью я в первый и последний раз позвонил Фернану. Я спросил его, получил ли он мои письма. Он отвечает очень спокойно: да, я их получил, но еще не читал. Несмотря на его грубость, я хотел вновь предстать пред ним наряженным возлюбленным, приближаясь как к высокопарной речи, так и к безмолвной тайне.