Спустя два дня отелилась и Принцесса, она принесла нам крепенького бычка, обеспечив таким образом ценою будущего кровосмесительства сохранение своего рода. Отел был не из легких, и Мену, выбившись из сил, решила позвать себе на помощь Пейсу. Но Пейсу только замахал руками. Он заявил, что у него и раньше-то к этому сердце не лежало, он боялся причинить скотине боль, так что его Иветта всегда сама управлялась с коровой, а уж если приходилось очень туго, посылала его за Коленом.
— Тогда давай сюда Колена, — скомандовала Мену.
Снова все мы собрались в Родилке, уже стемнело, я, опустившись на корточки, светил Мену, держа в руке толстую свечу, принесенную из подвала, и воск, плавясь, капал мне на пальцы. Я весь взопрел от волнения и крепкого коровьего духа, который с трудом выносил. Принцесса маялась целых четыре часа, и мы буквально оцепенели от тревоги за нее. В конце концов, оттого ли, что я так долго держал свечу или меня просто доконало это зрелище, но мне стало не по себе, я вручил свечу Мейсонье, и так ее передавали каждые четверть часа из рук в руки. Момо ни на что не годился: забившись в стойло к Красотке, он ревел там, как теленок, от ужаса, что мы, чего доброго, потеряем нашу единственную корову, да, может, и его любимицу Красотку, которая тоже должна была на днях ожеребиться. Все свои страхи он изливал вслух, в потоке жалобных и нудных причитаний, так что Мену раза два, подняв голову, отчитала его, правда без своих обычных крепких выражений, слишком она сама была встревожена. Момо уловил состояние матери, и окрики ее не производили поэтому на него должного впечатления. Он ненадолго замолкал, а потом начинал снова тихо и жалобно подстанывать, будто рожал он сам.
Когда наконец бычок появился на свет, лишенный отныне пастбищ, Мену без ненужных потуг на оригинальность нарекла его Принцем.
Оттого, что Принцесса быстро оправилась и принесла нам потомство мужского пола, у нас тут же поднялось настроение, мы преисполнились самых радужных надежд, которые, к сожалению, померкли несколько дней спустя, когда Красотка, не причинив особых хлопот, ожеребилась и подарила нам кобылку.
Красотке было четырнадцать лет, Амаранте — три года, а Вреднухе (так окрестил ее Момо, возможно, потому, что она обманула наши надежды) — всего один день. Все кобылы были разного возраста и разных статей, но всем была уготована общая судьба: ни одна из них уже не принесет потомства.
Невеселый мы провели вечер в большой зале.
Сразу же после того, как мы захоронили животных — а эта процедура пожрала до последней капли наши запасы газолина, — я решил использовать весь имеющийся у нас бензин на распилку дров, оставив неприкосновенной на всякий случай только пятилитровую канистру. А пока Мейсонье с Коленом переделывали плуг, который я водил за трактором, на гужевой, мы с Пейсу и Тома взялись заготавливать дрова на зиму. Делали мы это с величайшей осторожностью, не трогали даже самые искореженные стволы, если обнаруживали в них хоть какие-то признаки жизни.
Амаранта довольно легко привыкла к постромке, как раньше легко привыкла ходить под седлом, и в общем не слишком артачилась, когда мы впрягли ее в оглобли, которые, прежде чем взяться за плуг, удлинил Мейсонье. Почерневшие стволы деревьев мы сваливали в груды там, где нам удавалось их напилить, иногда очень далеко от Мальвиля, и потом перевозили на телеге в замок и складывали в одном из стойл во внешнем дворе. Природе понадобится бесконечное время, чтобы восстановить лес, в мгновение ока уничтоженный пламенем, зато у нас было одно преимущество — мы были единственными потребителями этих бескрайних выгоревших лесов. И тем не менее осторожности ради, а также чтобы никто не сидел без дела, я не успокоился до тех пор, пока мы не забили снизу доверху все стойло и не натолкали дров даже еще в соседнее, а это, по моим подсчетам, обеспечивало нас топливом на две зимы, при условии, что мы будем топить только один очаг и на нем же готовить пищу.
С самого дня катастрофы небо нависло над нами зловещим серым шатром. Было холодно. Солнце так и не показалось ни разу. Дождя тоже не было. Сухая земля, покрытая пеплом, превратилась в мелкую пыль, и теперь при малейшем дуновении ветра она черным облаком взмывала в воздух, застилая весь горизонт. В Мальвиле, защищенном от внешнего мира своими вековыми стенами, еще чувствовалась жизнь. Но когда мы спускались по склону, отправляясь за дровами, мы попадали в царство смерти, все подавляло нас: и обуглившийся пейзаж, и обгоревшие скелеты деревьев, и свинцовый колпак неба над головой, и молчание мертвых долин. Я заметил, как мало и тихо мы говорим, будто на кладбище. Но как только серое небо становилось хоть чуточку светлей, мы начинали ждать возвращения солнца, но тут же снова опускалась тьма, теперь с утра до ночи мы были ввергнуты в тусклый полумрак.
Тома высказал мысль, что пыль от атомного взрыва, в значительном количестве заполнив стратосферу, преграждала путь солнечным лучам. По его мнению, чем-дольше не будет дождя, тем лучше. Потому что, если была взорвана не литиевая бомба, пусть даже на очень значительном расстоянии от Франции, вместе с осадками на землю могут выпасть радиоактивные элементы. Каждый раз, как мы отправлялись подальше от Мальвиля, Тома настаивал, чтобы мы непременно клали в телегу плащи, перчатки, сапоги и головные уборы — хоть и не слишком надежная, но все-таки защита.
Вечером в маленьком ренессансном замке стоял такой холодище, что после ужина мы шли на непредвиденные расходы дров, разжигали огонь в огромном камине и усаживались вокруг, чтобы поговорить немного, «ведь не заваливаться же дрыхнуть, как скоты», по выражению Мену.
Обычно я сидел на низенькой скамеечке, прислонившись к консоли камина, и читал, держа в руках книгу под таким углом, чтобы на нее падал огонь, и временами включался в общий разговор. Мену устраивалась на приступке камина, и, когда пламя начинало замирать, она ворошила поленья или подкладывала вниз веточки — запас их хранился под скамейкой.
В своем посмертном письме — я знал его наизусть — дядя советовал мне читать Библию и добавлял, что «не надо останавливаться на нравах, главное в ней — мудрость». Но я был настолько увлечен своим Мальвилем и после смерти дяди у меня оказалось столько забот с моим конным заводом, что я так и не удосужился выполнить его пожелание. Но теперь, хотя я был измотан пуще прежнего, я каким-то образом сумел выкроить для этого время, теперь оно, как ни странно, стало словно бы податливее.
В тот вечер, когда Красотка подарила нам Вреднуху (смешно подумать, что на ее нрав могло повлиять данное ей имя, но в жизни своей я не встречал лошади более строптивой, а ведь родилась она от нашей смирной Красотки), наше сумерничанье в большой зале, как я уже говорил, было особенно унылым. Мы поужинали в полном молчании. Потом расставили стулья и уселись у очага, Момо и Мену расположились друг против друга на приступках, а я привалился спиной к консоли; молчание длилось так долго, что мы были почти благодарны Колену, когда он заметил, что через двадцать пять лет на земле вообще не останется больше ни одной лошади.
— Почему же через двадцать пять! — воскликнул Пейсу. — Ей-богу, я видел у Жиро — не у того, что жил в Вольпиньере, а у Жиро из Кюсака — мерина, которому шел двадцать восьмой год, слеповатый, правда, был и от ревматизма на ходу поскрипывал, но Жиро на нем еще обрабатывал свой виноградник.
— Ладно, допустим, даже через тридцать, — сказал Колен, — всего на пять лет больше. Через тридцать лет успеет околеть даже Вреднуха. И Амаранта тоже. К тому времени не будет уже и нашей Красотки.
— Да замолчи ты! — прикрикнула Мену на сына, сидящего, вернее, лежащего напротив нее. Момо заревел, услыхав о будущей кончине своей любимицы. — Ведь говорят не о том, что случится завтра, а о том, что будет через тридцать лет, а через тридцать лет с тобой-то самим что станет, дубина ты стоеросовая?
— Ну, еще бабушка надвое сказала, — заметил Мейсонье. — Сейчас Момо сорок девять, через тридцать лет ему будет семьдесят девять — не такая уж это старость.
— Вот что я тебе на это скажу, — ответила Мену. — Моя матушка умерла девяноста семи лет, но я не надеюсь дожить до ее возраста, особенно сейчас, когда врачей нету. Привяжется какой грипп — и капут.
— Это ты зря, — возразил Пейсу. — Ведь когда и были врачи, в деревне к ним не часто обращались, а люди жили подолгу. Ну, хоть, например, мой дед.
— Ладно, возьмем пятьдесят лет, — продолжал Колен с ноткой раздражения в голосе. — Через пятьдесят лет никого из нас уже не будет в живых, никого, разве только Тома, ему будет в ту пору семьдесят пять. Вот, старик, имеешь шанс повеселиться, когда останешься один в Мальвиле.
Залегла такая тяжелая тишина, что я поднял голову, оторвавшись от книги, — впрочем, сегодня я не прочел ни строчки, настолько тяжко у меня было на сердце после рождения Вреднухи. Я не видел лица Мену, поскольку она сидела позади меня, и плохо видел скорчившегося Момо — из-за дыма и отблесков пламени, — зато я мог разглядеть остальных четырех человек, сидевших лицом к камину, так что мой пристальный взгляд не стеснял их.
Тома, как обычно, был невозмутим. Стоило только посмотреть на добрую круглую физиономию Пейсу, с крупным ртом, мясистым носом, большими, слегка навыкате глазами и таким низким лбом, что казалось, еще немного — и полоска волос наползет на брови, чтобы понять, как ему тяжело. Хотя, пожалуй, горе Колена вызывало еще большую тревогу. Это горе не согнало с его лица обычной улыбочки, зато лишило ее всякой веселости. Мейсонье походил сейчас на собственную старую фотографию, потускневшую в ящике стола. Вроде он был все тот же, то же худое, длинное лицо, точно лезвие ножа, близко посаженные глаза и щеточка волос над узким и высоким лбом. Но у него в душе что-то погасло.
— Совсем не обязательно, — сказал Пейсу, повернувшись к Колену. — Совсем не обязательно, что Тома, хоть он сейчас самый молодой, останется последним в Мальвиле. Если так считать, то на кладбище в Мальжаке лежали бы одни старики, а ты сам знаешь, что лежат там не только они. Не в обиду тебе, Тома, будь это сказано, — слегка наклонившись к нему, добавил он с обычной своей крестьянской вежливостью.