Мальвиль — страница 57 из 105

дно слово влекло за собой другое по простейшей ассоциации мыслей. Фальвина нанизывала свои речи, как четки. А вернее сказать, они разматывались, как рулон туалетной бумаги. Потянешь за кончик — разматывается весь рулон.

В восемь часов мы подъехали к южным воротам Ла-Рока. Маленькая дверца, прорезанная в воротах, была не заперта. Толкнув ее, я без труда проник внутрь, отодвинул щеколды и широко распахнул створки ворот. Вот мы и в городе, а поблизости ни души. Зову. Никакого ответа. Правда, эти ворота выходили в нижнюю часть города, которая была сожжена и разрушена, — не удивительно, что здесь никто и не живет. Но то, что дверь не охранялась и даже не была заперта, красноречиво свидетельствовало о беззаботности Фюльбера.

Ла-Рок — маленький городишко, взгромоздившийся на скалу и прижавшийся к ней, внизу он обнесен сплошным крепостным валом, а вершину скалы венчает замок. Во Франции наберется не меньше десятка таких вот городков, когда-то излюбленных туристами, но Ла-Рок едва ли не наиболее самобытный, потому что все дома здесь старинные, ни один не был изуродован перестройкой, и крепостные стены сохранились в целости, как и двое ворот с круглыми башнями над ними. Одни ворота на юг — это те, в которые мы въехали, и одни на запад — они выходят на шоссе, которое ведет к столице департамента.

Когда въезжаешь в город через южные ворота, то сразу оказываешься в лабиринте узких улочек, которые вливаются в главную улицу. Она ненамного шире остальных, но называется главной, потому что по обе ее стороны тянутся лавчонки. Называют ее еще по-другому — большак.

На лавчонки любо-дорого смотреть, потому что, когда началось увлечение модернизацией, министерство охраны памятников запретило изменять форму арочных проемов. Стены сложены из неоштукатуренного камня золотистого цвета с еле заметными швами, а крыши — из каменных плит, причем подновленные участки светлых и теплых тонов зигзагами вьются среди черно-серых пятен старинных плит. Огромные неровные торцы мостовой, ровесники четырехсотлетних домов, до блеска отполированы подошвами всех тех, кто шагал по ним за четыре века.

Главная улица круто поднимается вверх до самых ворот замка, затейливо изукрашенных, монументальных, но при них нет ни въездной башни, ни галереи с навесными бойницами, ни амбразур — все эти защитные приспособления вышли из моды в ту сравнительно позднюю эпоху, когда был построен замок. Ворота по приказанию Лормио были выкрашены в темно-зеленый цвет, что на первый взгляд кажется несколько странным, потому что все ставни в Ла-Роке испокон века красили в бордовый цвет. Замок тоже обнесен стенами, а к ним примостились дома — они построены давно, однако не ранее XVI века, на месте сгоревшей крепости. Перед замком небольшая эспланада, пятьдесят метров на тридцать, откуда открывается великолепный вид — в ясную погоду виден даже Мальвиль, — сюда по приказанию Лормио свезли гору чернозема, чтобы разбить лужайки на английский манер. А позади замка возносится защищающая его скала.

Едва мы выехали с крытых макадамом[12] узких улочек, копыта Малабара и колеса нашей повозки подняли адский грохот на выщербленной торцовой мостовой. Из окон начали высовываться головы. Я приказал Жаке остановиться у лавки мясника Лануая, чтобы выгрузить половину телячьей туши. И едва мы остановились, как местные жители высыпали на пороги домов.

Они показались мне похудевшими и, главное, какими-то пришибленными. Я ожидал, что они бурно обрадуются нам. Но хотя глаза у них и заблестели, когда Жаке взвалил на плечи половину туши Принца и с помощью Лануая подвесил ее на крюк, блеск этот тотчас угас. То же самое повторилось, когда я извлек на свет божий два каравая и масло и передал Лануаю, который принял их, как мне показалось, не без колебания и робости, а столпившиеся вокруг нас ларокезцы пожирали хлеб жадными, грустными глазами.

— Это все нам? — резко, почти грубо спросил меня Марсель Фальвин, высвобождаясь из объятий сестры и внучатой племянницы. Он подошел ко мне — при каждом шаге кожаный фартук хлопал его по ногам.

Удивленный резкостью тона, я поглядел на него. Знал я Марселя много лет, но чаще всего мне приходилось видеть его в мастерской, когда, зажав в коленях колодку, он чинил обувь. Марсель — мужчина лет шестидесяти, почти совсем лысый, с очень черными глазами, крупным носом и бородавкой на правой ноздре. Меня в особенности поразил контраст между его короткими кривыми ногами и богатырским разворотом плеч.

— Само собой, — ответил я. — Это для всех вас.

— А раз так, — громко сказал Марсель, повернувшись к Лануаю, — нечего ждать. Приступай к дележке. И начни с хлеба.

— А может, это господину кюре не понравится, — вмешался Фабрелатр. — Лучше бы его подождать.

Фабрелатр — это скобяная торговля Ла-Рока. Длинный как жердь, со стертыми, бесцветными чертами лица, седые усики щеточкой, за стеклами очков в железной оправе — мигающие глазки.

— Ему оставят его долю, — ответил Марсель, не глядя на Фабрелатра, и решительно взмахнул рукой. — А также Арману, Газелю и Жозефе. Будьте спокойны, никого не обделим. Ну же, Лануай, чего ты ждешь, черт возьми?

— Можно бы и без ругательств, — наставительно заметил Фабрелатр.

Молчание. Лануай посмотрел на меня, словно ожидая, что скажу я. Это был парень лет двадцати пяти, скроенный крепко, как и наш Жаке, круглолицый, с честными глазами. Насколько я понял, он был согласен с Марселем, но не решался идти против Фабрелатра.

Нас окружало человек двадцать. Я смотрел на эти лица — одни были мне знакомы, другие нет, но на всех читался голод, страх, уныние. Я уже понял, что мне придется действовать, и даже знал как. Но я решил выждать, надо получше разобраться в обстановке.

Подошел еще один человек. Это был Пимон. В его лавчонке жители Ла-Рока когда-то покупали табак, писчебумажные товары и газеты. Я был хорошо с ним знаком, и еще лучше — с его женой Аньес. Обоим им по тридцать пять лет. Пимон — бывший центр нападения той самой команды, которая выиграла у команды Мальжака в день, когда погибли мои родители и дядя. Небольшого роста, коренастый, живой, волосы ежиком, на губах неизменная улыбка. Но сегодня Пимон не улыбался.

— С какой еще стати откладывать дележ, — сказал он. — Мы все здесь порукой тому, что делить будут по справедливости, никого не обидят.

— А все же вежливей будет подождать, — сухо возразил Фабрелатр, часто мигая за стеклами очков.

Я заметил, что ни Пимон, ни Марсель, ни Лануай не глядели на Фабрелатра, когда он говорил. И еще я заметил, что Марсель, горячая голова, не огрызнулся, когда Фабрелатр при всех отчитал его за богохульство. Тоскливые, голодные взгляды, которые толпа бросала на наши караваи, недвусмысленно свидетельствовали, что все стоят за немедленное распределение. Но кроме Марселя и Пимона, никто не осмелился сказать об этом вслух. Вялый, бесцветный, ничтожный Фабрелатр держал в повиновении два десятка человек!

— Да чего там, — сказал вдруг старик Пужес, обращаясь к Лануаю на местном диалекте. — (И я тотчас смекнул, что Фабрелатр диалекта не понимает.) — Дели, сынок. Гляжу на хлебушек, и прямо слюнки у меня текут!

О старике Пужесе я расскажу подробнее в свое время. Говорил он, словно бы посмеиваясь, но никто даже не улыбнулся ему в ответ. Воцарилось молчание. Лануай поглядел на меня, потом на темно-зеленые ворота замка, словно боялся, что они вот-вот распахнутся.

Молчание затягивалось, я почувствовал, что пришла пора вмешаться.

— Нашли о чем спорить, — сказал я, беспечно усмехаясь. — Все дело выеденного яйца не стоит. Раз вы сомневаетесь, как быть, проголосуйте, и все тут. Итак, — продолжал я, повысив голос, — кто за немедленное распределение?

На миг все оцепенели. Потом Марсель и Пимон подняли руку. Марсель со сдержанным вызовом, Пимон степенно, но решительно и твердо. Лануай смущенно потупился. Секунду спустя старик Пужес сделал шаг вперед и, многозначительно поглядывая на меня, поднял указательный палец правой руки, однако на уровне груди, так, чтобы стоящий за его спиной Фабрелатр ничего не заметил. Мне стало совестно за старика, за его жалкую уловку, и я не засчитал его голос.

— Два «за», — подытожил я, и Пужес не возразил. — Теперь, кто «против»?

Руку поднял один лишь Фабрелатр. Марсель громко рассмеялся, однако опять не взглянул в его сторону. Пимон насмешливо улыбнулся.

— Кто воздержался?

Никто не шелохнулся. Я окинул взглядом всех жителей Ла-Рока поочередно. Неслыханно: они не осмеливались даже воздержаться.

— Двумя голосами против одного, — официальным тоном объявил я, — решено приступить к немедленному распределению продуктов. Оно будет осуществлено под наблюдением дарителей. Ответственные — Тома и Жаке.

Тома, оживленно болтавший с Кати (я про себя решил на досуге рассмотреть ее получше), подошел к нам, за ним Жаке, и толпа покорно расступилась, пропуская их в лавку Лануая. Я мельком поглядел на растерявшегося Фабрелатра, по-моему, он даже пожелтел. Ну и болван, не протестовал против моего предложения голосовать, да еще и сам принял участие в голосовании, хотя оно лишний раз показало, что все против него. Я прекрасно понимал — сам по себе этот болван ничего не значил. Игру направляли силы, укрывшиеся за зелеными воротами.

Лануай рьяно принялся за дело и уже начал резать караваи, как вдруг я заметил Аньес с грудным ребенком на руках — она держалась чуть поодаль, а муж ее стоял в очереди. Она немного похудела, но была все также мила, ее золотистые волосы блестели на солнце, а карие глаза, как всегда, показались мне голубыми. Я подошел к ней. При виде Аньес во мне вновь пробудилась моя давняя слабость к ней. Она тоже бросила на меня нежный, грустный взгляд, словно говоря: «Вот видишь, бедный мой Эмманюэль, окажись ты решительней десять лет назад, я была бы теперь в Мальвиле». Знаю, знаю. Вот еще один поступок, который я мог бы совершить и не совершил. И я теперь часто думаю об этом. С минуту мы с Аньес вели молчаливую беседу взглядами, а потом у нас завязался самый обыкновенный разговор. Я потрепал по щеке младенца, который мог бы быть моим. Аньес сообщила, что это девочка и ей скоро восемь месяцев.