— Ну да, — отвечает она со вздохом.
— О чем же?
— О Вильмене. Я тут кое-что надумала. А ты сам говорил, если кто что надумает, — добавляет она, — пусть приходит к тебе.
— Верно.
— Ну вот я и надумала, — скромно говорит она.
— Слушаю, — отвечаю я, не отрывая глаз от работы.
Молчание.
— Я не хочу тебе мешать, — говорит она, — я вижу, ты очень занят. А правда, как красиво ты пишешь? — продолжает она, пытаясь прочесть вверх ногами крупные печатные буквы, которые я вывожу фломастером. — Что это будет, Эмманюэль? Объявление?
— Воззвание к Вильмену и его отряду.
— А что написано в воззвании?
— Кое-что весьма неприятное для Вильмена и более приятное для его отряда. Если угодно, — продолжал я, — пытаюсь использовать упадок духа в отряде и отколоть подчиненных от главаря.
— Думаешь, удастся?
— Если дела обернутся плохо для них — думаю, да. А если наоборот, тогда нет. Но так или иначе, мне это не дорого обойдется — клочок бумаги.
В дверь постучали. Я, не оборачиваясь, крикнул: «Войдите!» — и продолжал писать. Но заметил, что Кати выпрямилась на стуле, и, так как молчание затягивалось, оглянулся посмотреть, кто вошел. Оказывается, Эвелина.
Я нахмурился.
— Чего тебе надо?
— Мейсонье похоронил Бебеля, я пришла тебе сообщить,
— Это Мейсонье тебя послал?
— Нет.
— Ты же вызвалась мыть посуду?
— Да.
— Кончила работу?
— Нет.
— Тогда иди доканчивай. Если берутся за дело, его не бросают на полдороге, какая ни придет в голову фантазия.
— Иду, — сказала она, не двигаясь с места и уставившись на меня своими голубыми глазищами.
В другое время я отругал бы ее за эту нерасторопность. Но мне не хотелось унижать ее при Кати.
— Ну так что же? — спросил я, пожалуй, даже ласково.
Ласкового тона она не выдержала.
— Иду, — сказала она со слезами в голосе и закрыла за собой дверь.
— Эвелина!
Она возвратилась.
— Скажи Мейсонье, что он мне нужен. И немедленно.
Она одарила меня лучезарной улыбкой и закрыла дверь. Одним ударом я убил сразу трех зайцев: во-первых, мне и в самом деле нужен Мейсонье. Во-вторых, я успокоил Эвелину. И в-третьих, я выпроваживал Кати — оставаться с нею наедине было небезопасно. Впрочем, сказать по правде, отнюдь не страх преобладал во мне в эту минуту — но всему свое место.
Кати развалилась на стуле. Впрочем, я на нее не глядел, во всяком случае, не глядел ей в лицо. Я вновь принялся за работу. Хорошо еще, что мне приходилось только переписывать текст. Я заранее набросал черновик на клочке бумаги. Вдруг Кати тихонько засмеялась.
— Видал, как она примчалась! Да она просто с ума по тебе сходит.
— Это взаимно, — сухо отозвался я, подняв голову.
Она смотрела на меня с улыбкой, а я готов был на стенку лезть.
— В таком случае, не пойму, — начала она, — что тебе…
— В таком случае, скажи лучше, что ты намеревалась мне сообщить?
Она вздохнула, заерзала на стуле, почесала ногу. Словом, была чрезвычайно разочарована, что нельзя поговорить на увлекательную тему — о моих отношениях с Эвелиной.
— Ладно, — заявила она. — Допустим, Вильмен на нас нападет. Ты сам говорил, он напорется на западню. — При этих словах она засмеялась, чему — неизвестно. — Тогда он вернется в Ла-Рок и начнет устраивать против нас засады, и это тебя беспокоит.
— Мало сказать: беспокоит. Это будет катастрофа. Он может причинить нам много бед.
— Ну что ж, — продолжала она, — значит, когда он станет отступать, надо помешать ему добраться до Ла-Рока, надо за ним погнаться.
— Он же нас намного опередит.
Она с торжеством посмотрела на меня.
— Да, но ведь у нас лошади есть!
Я буквально ошалел. Значит, это был не просто предлог: ей и вправду пришла в голову мысль. А я, который всю свою жизнь провозился с лошадьми, я об этом и не подумал. В моем сознании война и искусство верховой езды никак не связывались между собой. А впрочем, нет. Однажды, один-единственный раз, я мысленно связал эти два понятия, когда убеждал своих товарищей уступить Фюльберу корову в обмен на двух кобыл. Но это был только лишний довод в споре, и все. У меня было огромнейшее преимущество перед Вильменом — кавалерия, а я и не догадывался ею воспользоваться!
Я выпрямился на стуле:
— Кати, ты гений?
Она вспыхнула, и по тому, как она просияла, как полуоткрылись ее губы и детской радостью загорелись глаза, я понял, до чего тяжела была ей мысль, что я ее не уважаю.
Я задумался. Я не стал говорить Кати, что ее идею еще надо взвесить — не можем же мы скакать за бандой Вильмена прямо по дороге, грохоча копытами. Враги услышат, что мы скачем, залягут на первом же повороте и перебьют нас как мух.
— Молодец, Кати, — сказал я. — Молодчина! Я все обдумаю, а пока никому ни слова.
— Само собой, — горделиво отозвалась она. И, вступив на непривычный для нее путь обременительной добродетели, сумела проявить еще и деликатность: — Ладно, я вижу, ты занят, не буду тебе мешать, ухожу.
Тут я встал, что было довольно-таки неосмотрительно с моей стороны: она мгновенно оказалась по эту сторону стола и, повиснув у меня на шее, обхватила меня руками. Прав был Пейсу — льнет к тебе, а сама вся так ходуном и ходит.
В дверь постучали, я, не подумав, крикнул: «Войдите!» Это был Мейсонье. Забавно, однако, вышло: покраснел и моргает он, а я смущен, что поставил его в неловкое положение.
Дверь за Кати захлопнулась, но Мейсонье не позволил себе ничего: ни хмыкнул, как хмыкнул бы Пейсу, ни ухмыльнулся, как ухмыльнулся бы Колен.
— Садись, — сказал я. — Подожди минутку.
Он занял стул, еще теплый после Кати. Сидя совершенно прямо, он молчал и не шевелился. Как просто иметь дело с мужчинами. Я закончил свое воззвание куда лучше и быстрее, чем начал.
— Посмотри, — сказал я, протягивая ему листок. — Что ты на это скажешь?
Он прочел вслух:
Прочитав воззвание вслух, Мейсонье перечитал его еще и про себя. Я смотрел на его длинное лицо, на продольные морщины, избороздившие его щеки. «Добросовестность» — вот что было запечатлено в каждой черте Мейсонье. Он был активным деятелем коммунистической партии, но с таким же успехом мог быть прекрасным священником или врачом. А при его рвении к работе, при его внимании к мелочам был бы и отличным администратором. Как жаль, что он не успел стать мэром Мальжака! Уверен, что он и теперь иногда об этом сожалеет.
— Ну что ты скажешь?
— Психологическая война, — сдержанно ответил он.
Это пока еще только констатация факта. Оценка последует позже. Мейсонье снова погрузился в раздумье. Пусть поразмыслит. Я знаю, он тугодум, но плоды его размышлений стоят того, чтобы подождать.
— На мой взгляд, — снова заговорил он, — подействует это лишь в том случае, если Вильмен и Фейрак будут убиты. Тогда, и впрямь, оставшись без командиров, остальные, может быть, предпочтут спасти свою шкуру, а не воевать.
В разговоре с Кати я сказал: «Если дела обернутся плохо для них». Мейсонье выразился куда более точно: «Если Вильмен и Фейрак будут убиты». И Мейсонье прав. Этот оттенок весьма важен. Надо будет попомнить о нем, когда во время боя я отдам приказ стрелять.
Я встал.
— Вот что. Можешь раздобыть для меня кусок фанеры, наклеить на нее эту бумагу и просверлить в дощечке два отверстия?
— Это проще простого, — ответил Мейсонье, вставая в свою очередь.
Держа листок в руке, он обошел письменный стол и стал рядом со мной.
— Я вот о чем хотел тебя спросить: ты по-прежнему настаиваешь, чтобы мы пользовались только бойницами крепостной стены?
— Да. А что?
— Их всего пять. И две во въездной башне — итого семь. А нас теперь десятеро.
Я посмотрел на него.
— И какой ты из этого делаешь вывод?
— А такой, что снаружи должны находиться трое, а не двое. Напоминаю тебе об этом, потому что в землянке слишком тесно для троих.
Сначала Кати, теперь Мейсонье! Весь Мальвиль думает, ищет, изобретает. Мальвиль всеми своими помыслами устремлен к единой цели. В эту минуту у меня такое чувство, будто я частица целого, я им командую, но в то же время я ему подчинен, я лишь одно из его колесиков, а целое мыслит и действует само по себе, как единый живой организм. Это пьянящее чувство, неведомое мне в моей жизни «до», когда все мои поступки самым жалким образом вертелись вокруг моей собственной персоны.
— У тебя довольный вид, — сказал Мейсонье.
— А я и в самом деле доволен. По-моему, у нас в Мальвиле все идет как надо.
Фраза эта мне самому показалась смешной по сравнению с тем, что я чувствовал.
— А скажи по совести — иной раз у тебя не ноет под ложечкой?
— Еще как, — засмеялся я.
Он тоже рассмеялся и добавил:
— Знаешь, что мне это напоминает? Канун выпускных экзаменов!
Я снова рассмеялся и, положив руку ему на плечо, проводил его до винтовой лестницы. Он ушел, а я возвратился к себе, чтобы взять «Спрингфилд» и закрыть дверь.
Во внешнем дворе меня ждали Колен, Жаке и Эрве — двое последних еще держали лопаты. Колен стоял в сторонке с пустыми руками. Как видно, соседство этих двух колоссов подавляло нашего малыша.
— Не убирайте лопаты, — сказал я. — У меня для вас есть работа. Только дождемся Мейсонье.
Заслышав мой голос, из Родилки вышла Кати, держа в одной руке скребницу, в другой щетку. Я догадался, чем она занималась: воспользовавшись тем, что Амаранте сменили подстилку, она решила вымыть кобылу. Амаранта обожает кататься по земле — все равно, убран в стойле навоз или нет. Фальвина устроилась на большом пне, для удобства поставленном у входа в пещеру, но, завидев меня, встала с виноватым видом.