Я чувствовал — в Тома назрел нарыв, надо его вскрыть, пока еще не поздно. Я подождал, чтобы повозка обогнала нас метров на десять. Тома держался слева от меня, Мейсонье справа, а справа от него — Пейсу. Шли мы шеренгой.
— Это что еще за цирк? — тихо и гневно спросил Тома. — На что он тебе нужен? Все это пустая трата времени, надо схватить Фюльбера за шиворот, поставить к стенке и расстрелять!
Я обернулся к Мейсонье.
— Ты согласен с точкой зрения Тома?
— Смотря по тому, что мы собираемся делать в Ла-Роке, — ответил Мейсонье.
— То, что и собирались — взять власть.
— Так я и думал, — сказал Мейсонье.
— Не то чтобы это меня так уж прельщало но без этого не обойтись. Слаб Ла-Рок — слабы и мы, вот где постоянная для нас опасность. Любая банда может захватить замок и использовать как базу для нападения на Мальвиль.
— И к тому же в Ла-Роке богатые земли, — добавил Пейсу.
Я сам об этом думал. Но не сказал. Недоставало только, чтобы Тома упрекнул меня в алчности. А это было бы уж совсем несправедливо. Для меня тут важна не собственность, а безопасность. За недолгие минувшие месяцы я полностью отрешился от всякого чувства собственности. Я даже забыл, что Мальвиль когда-то принадлежал мне. Просто я боялся, что какой-нибудь энергичный субъект сколотит банду, захватит Ла-Рок и рано или поздно богатые земли станут залогом его могущества. А я не желаю, чтобы у нас был сосед, способный нас поработить. Но и сам не хочу порабощать Ла-Рок. Я хочу союза двух общин-близнецов, которые взаимно помогают и поддерживают друг друга, но при этом каждая сохраняет свое лицо[55].
— В таком случае, — сказал Мейсонье, — Фюльбера расстреливать нельзя.
— Это еще почему? — с вызовом спросил Тома.
— Надо постараться взять власть, не проливая крови.
— Тем более крови священника, — добавил я.
— Он не священник, а самозванец, — сказал Тома.
— Неважно, поскольку есть люди, которые ему верят.
— Допустим, — согласился Тома. — Но я все равно не пойму, к чему весь этот розыгрыш. Это же просто несерьезно, балаган какой-то!
— Пускай балаган. Но зато моя затея преследует совершенно конкретную цель: вынудить Фюльбера разоблачить себя как сообщника Вильмена перед всеми ларокезцами. А он сделает это с тем бóльшим цинизмом, что воображает, будто сила на его стороне.
— А дальше что?
— А то, что это признание будет служить уликой против него, когда мы устроим ответный суд — над ним самим.
— И не осудим его на смертную казнь?
— Поверь мне, я сделал бы это с величайшей охотой, но тебе уже объяснили — это невозможно.
— Что же тогда?
— Не знаю, может, осудим на изгнание.
Тома остановился, мы остановились тоже, и подождали, пока повозка отъехала подальше.
— И ради этого, — заговорил он тихим, негодующим голосом, — ради того лишь, чтобы его изгнать, ты готов доверить свою жизнь четырем парням, про которых ровным счетом ничего не знаешь? Четырем вильменовским головорезам!
Я посмотрел на него. Наконец-то я понял, почему он так ополчился против моего «балагана». По сути, причина та же, что у Жаке. Он просто боится за меня. Я пожал плечами. На мой взгляд, я не рисковал ничем. Со вчерашнего дня Эрве и Морис могли нас предать десятки раз. Но не предали, а сражались бок о бок с нами. А двое пленников мечтают лишь об одном — чтобы их как можно скорее приняли в нашу общину.
— У них ведь будет оружие, а у тебя нет.
— У Эрве и Мориса будут винтовки с полными обоймами, у Бюра и Жанне — незаряженные. А у меня есть вот что.
Я вынул из кармана маленький револьвер, принадлежавший еще дяде, — я прихватил его из ящика стола, когда переодевался. В общем-то игрушка. Но так как после стычки у берегов Рюны я привык всегда ходить с ружьем, я чувствовал себя без оружия как бы раздетым. И я понял, что, несмотря на игрушечные размеры револьвера, при виде его Тома успокоился.
— А я считаю, — сказал Мейсонье, который со всех сторон, и так и эдак, обмозговывал мой план, — мысль дельная. Раз Жозефы и Газеля в замке нет, ларокезцы не знают, что Фюльбер спелся с Вильменом. А согласившись тебя осудить, он сразу себя перед ними разоблачит. Вот в чем суть, — повторил Мейсонье вдумчиво и веско. — В общем, затея дельная. Заставить врага саморазоблачиться.
Глава XVIII
«Суд» надо мной должен был состояться в капелле замка, так как церковь нижней части города сгорела в День происшествия. В былые времена в этой капелле по воскресеньям служил мессу священник, друг Лормио, и на эту службу в знак особого благорасположения приглашались именитые жители Ла-Рока и его окрестностей. С женами и детьми они составляли круг избранных, человек в двадцать. В семействе Лормио не принято было делить бога с кем попало.
Я уже говорил, что замок в Ла-Роке был построен в эпоху Ренессанса, то есть, по понятиям мальвильцев, совсем недавно, но капеллу возвели еще в XII веке. Это был узкий продолговатый зал, его своды с нервюрами[56] опирались на столбы, а те в свою очередь — на очень толстые стены, прорезанные рядом окон ненамного шире бойниц. В полукружии, куда вписывался клирос[57], своды были сложены иначе — снаружи их подпирали контрфорсы[58], а внутри — невысокие колонны. Эта часть капеллы в свое время наполовину развалилась, но ее с большим тактом восстановил архитектор из Парижа. Лишнее доказательство, что за деньги можно купить все, даже вкус.
Позади обращенного к пастве алтаря (простой мраморной доски на двух опорах) Лармио пожелали восстановить замурованное стрельчатое окно и заказали для него прекрасный витраж. По замыслу солнце должно было освещать со спины священника, отправляющего мессу. На беду, Лормио не учли, что витраж обращен на запад, и по утрам разве что чудом священнослужитель мог предстать перед верующими окруженный ореолом. Впрочем, никто не оспаривал, что окно здесь весьма кстати, ибо немногочисленные узкие проемы в боковых стенах создавали в нефе[59] полумрак склепа. В этом таинственном сумраке, где прихожане двигались наподобие теней, каковыми они готовились стать, они по крайней мере отчетливо различали алтарь, суливший им надежду.
Насколько я мог судить, в капелле собрались все ларокезцы. Но, войдя с послеполуденного солнца и жары в эту средневековую пещеру, где меня сразу охватило холодом и сыростью, я на минуту почти ослеп. Как мы уговорились, четверо вооруженных бойцов Вильмена усадили меня на ступеньку, ведущую к алтарю. Сами они с суровым видом тоже уселись рядом со мной — по двое с каждой стороны, поставив винтовки между коленями. За моей спиной находился уже описанный мной алтарь, современный и строгий, а еще глубже и чуть выше — витраж Лормио. Пора бы ему заиграть на свету, потому что был пятый час дня, но, как раз когда я входил в капеллу, солнце заволокло облаками. Опершись на верхнюю ступеньку лестницы, я скрестил руки на груди и попытался разглядеть лица собравшихся. Сначала я различал только блестевшие глаза да пятна белых рубах. Лишь мало-помалу я начал узнавать ларокезцев. И с горечью убедился, что кое-кто отводит-взгляд. В том числе старик Пужес. Но слева в скудном свете бокового витража я увидел когорту моих друзей. Марсель Фальвин, Жюдит Медар, обе вдовы — Аньес Пимон и Мари Лануай, и два фермера, имена их я так и не вспомнил. В первом ряду я заметил Газеля, сцепившего на животе вялые руки, — над его узким лбом были взбиты кудряшки, напоминавшие мне моих покойных сестер.
Когда меня ввели в капеллу через маленькую боковую дверь у хоров, я не заметил Фюльбера. Как видно, он расхаживал по главному проходу и как раз в эту минуту находился ближе к большой стрельчатой двери в глубине капеллы. Когда я сел, я тоже не разглядел его, потому что у входа в неф казалось особенно сумрачно — в этой его части не было боковых окон. Но в тишине, воцарившейся при моем появлении, еще не видя Фюльбера, я услышал его шаги, гулко отдававшиеся по каменным плитам пола. Шаги стали приближаться, и мало-помалу Фюльбер вышел из мрака в полумрак. Его темно-серый костюм, серая рубашка, черный галстук сливались с общим темным фоном. И первое, что я увидел, был его белый лоб, белая прядь на черном шлеме волос, провалы глаз и щек. А еще секунду спустя увидел серебряный крест, подрагивавший на его груди и явно противоречивший вполне земным страстям, которые в ней бушевали.
Фюльбер приближался ко мне неторопливо, размеренным и твердым шагом, властно стуча каблуками по каменным плитам; он неестественно вытянул вперед шею, как бы нацелив на врага голову, с таким видом, точно хотел сожрать меня живьем. Однако примерно в трех шагах от меня он остановился, заложил руки за спину, слегка покачиваясь взад и вперед, и словно, прежде чем расправиться со мной, решил заворожить врага взглядом, молча уставился на меня сверху вниз, покачивая головой. Даже на таком близком расстоянии я не видел очертаний его тела — темное облачение терялось в сумраке капеллы. Но голову его, как бы парившую надо мной, я видел прекрасно и был поражен выражением его красивых косящих глаз. Глаза эти выражали лишь доброту, сострадание и печаль, да и равномерные, соболезнующие кивки наводили на мысль, что он сейчас переживает «прискорбнейшую минуту» своей жизни.
Я был разочарован, более того, встревожен. Не то чтобы я хоть на миг поверил в искренность Фюльбера, но, если он вздумает ставить только на карту евангельского милосердия, моя карта бита, план мой бесплоден, да и впоследствии будет весьма затруднительно вынести приговор человеку, отказавшемуся меня судить. А этот полный сострадания взгляд, казалось, сулил именно отказ от судилища.
Молчание длилось несколько долгих секунд. Ларокезцы поглядывали то на меня, то на Фюльбера и удивлялись, почему он молчит. А я начал успокаиваться. Я понял, что это вступительное молчание обычный трюк фокусника, желающего привлечь внимание публики, а кроме того — я готов был в этом поклясться, — садистские штучки, цель которых заронить в сердце обвиняемого ложную надежду. Внимательно вглядываясь в лицо Фюльбера, я вдруг понял: дело не в том, что глаза его смотрят в разные стороны, разница в их выражении. Левый в соответствии с отеческими кивками и печальной складкой губ проникнут милосердием. А правый сверкает злобой, как бы опровергая посулы левого: достаточно сосредоточить взгляд на этом полыхающем ненавистью зрачке, мысленно отвлекшись от остальной части физиономии Фюльбера, и все сомнения рассеются.