Малые святцы — страница 15 из 51

служивого, выехала с ним из Игарки, родила от него сына, но, сына забрав, покинула служивого, сошлась ещё с одним, с партейным, от которого родила второго сына, но и этого, партейного, второго сына взяв с собой, оставила, так и жила одна с двумя сыновьями, поселившись в Новой Мангазее, что от Ялани к югу километрах в стах. Оба эти мужика, видать, и служивый и партейный, попались неувечные и небольные — для неё неподходящие. А ухаживал за ней, рассказывали, в молодости ладный паренёк, Степан Врацких, всем был, говорят, хорош, а потому, пожалуй, и не нашёл в Татьяне отклика сердечного. Ушёл Степан на фронт в сорок первом, а в сорок четвёртом году оторвало ему обе ноги под самый пах. В Сибирь, безногий, вернулся, до Бельска, где родился и до войны жил, не доехал, а загулял в Ялани у товаришша: страшно ему домой таким было показываться, и не торопился. Узнала Татьяна об этом — слухи такие скоро разбегались по округе, — взяла в колхозе лошадёнку, запрягла её в телегу — осенью было это дело, — купила у кого-то там гармошку, кому она без невернувшегося хозяина-гармониста не нужна стала, на телегу гармошку, прикрыв её соломой, пристроила и направилась в Ялань. Вернулись они в Бельск через неделю вместе. Он — едет — играет на гармошке, она — едет — правит и поёт так, что дуброва колется. Так и жить стали, но не в Бельске, а в Новой Мангазее. Когда с ногами был он, Степан, не устраивал Татьяну Дмитриевну будто, как только ноги потерял, так вроде сразу и понадобился — пойми-ка женщину попробуй. Но вот, как начал Степан вскоре же после войны пить, так и по недавнюю пору — пока не помер, то есть от водки несгорел — не переставал; набирался он до потери пульса и валялся потом где попало, то под чьим-нибудь забором, то в кювете, где отключался; находила, побегав по селу, его тётя Таня, грузила, бесчувственного, на тележку и увозила домой. Хоть и был Степан мастеровой, будто и плотничал и столярничал неплохо, но ничего по дому у себя не делал, а в людях вот — тут уж пожалуйста, был безотказный. Тётка Татьяна сама и избу новую срубила, и печку в этой избе сложила собственнооручно, и одна на зиму напиливала лучком дров, и сена наставляла на корову в одиночку, и всё-таки Степана, хозяина своёва, не бросала, хотя и детей от него не заимела. Чудны дела Твои, Господи.

Рассказал про тётю Таню со Степаном я и вспомнил, что встречал уже похожую историю в какой-то из книг наших, отечественных, послевоенных, в какой, вот только уж не помню. А в жизни было их, таких историй, может быть, и больше. Да и пожалуй. Ну и выходит, что история с мой тётей типичная для нас, для русских, и я о ней не умолчал вот.

День прожили — никто ни к нам уже не приходил больше, никуда и мы не выходили, управились только с мамой по-быстрому, — а вечером:

Затопил я камин. Подсели к нему отец и мама, спины греют.

— А сколько времени-то там? — спрашивает отец.

— Дак уже девять, — отвечает ему мама.

— Дак телевизор-то включите, — говорит отец.

Включил я телевизор.

Слушает отец новости, желваками двигает. Слушал, слушал и говорит:

— А-а, выключайте вы его… балаган этот… надоел уж.

Выключил я телевизор.

— Почитай-ка мне, — говорит мама. — Пока я спать-то не ушла.

«После сего был праздник Иудейский, и пришёл Иисус в Иерусалим…

Если же его писаниям не поверите, — как поверите Моим словам?»

Прочитал я главу. Отложил Книгу.

Помолчали.

— Подстроено, — говорит отец после.

— Чё ты? — спрашивает его мама.

— Подстроено, говорю!

— Чё где подстроено? — не понимает мама.

— Да с тем, что выздоровел-то… с постелью!

— Фома неверушшый, — говорит мама.

— И как из гроба-то услышишь?

— Ага, — говорит мама, — хоть и с того света кто к тебе явится, и тому ты не поверишь.

— Вот когда явится, тогда посмотрим.

Встал отец, утопал к себе. Отложив вязание, ушла и мама.

Протопился камин. Задвинул я заслонку. Выключил везде, где горел, свет. Подступил к окну — ни зги не видно. Вспомнил Арину — выть мне захотелось.

6

30 января. Четверг.

Преподобного Антония Великого (356); преподобного Антония Дымского (ок. 1224).

Преподобного Антония Черноезерского (X VI).

Антоний Дымский. Родом из Новгорода. Оставив мир, поселился в обители святого Варлаама на Хутыни. Умирая, святой Варлаам поставил Антония настоятелем вместо себя, но Антоний, избегая славы, удалился тайно из обители и стал жить в пещере на берегу Дымского озера, недалеко от Тихвина. Скончался святой Антоний в 1224 году. В 1336 мощи его были обретены нетленными.

Антон-перезимник. Случается в этот день тёплая погода.

«Перезимник обнадёжит, обтеплит, а потом мороз ударит крепкий».

Если небо на Антония затягивается тучами — к метели.

Позавчера похоронили Толю. Язва желудка у него была запущенная, и ещё: не выдюжило сердце — надцадил, попей-ка столько всякой пакости. Под капельницей скончался. Исполнилось бы ему в марте сорок четыре года. Теперь уж не исполнится, теперь другой отсчёт начался для него: «Стоит только умереть… — так говорят об этом. — У живых одна мера, у мёртвых её нет». Похоронили по-язычески. Без отпевания, без панихиды. Давно уж так здесь всех хоронят. Вынести не так или закопать раньше или позже времени, тем не тем ли помянуть боятся, а без обряда православного похоронить — нет. Я помогал копать могилу; начали в шесть часов утра и кое-как ко времени успели, едва пробились; пропиливали дёрн бензопилой; жгли там, на кладбище, костёр, чтобы не обморозиться и нагревать лопаты, и пили водку, как положено, — жидкий паёк копальщика. А мама принимала посильное участие в подготовке к поминкам, чуть ли не сутки провела там, у соседей, как на ногах-то ещё держится. За день ещё до похорон задул ветер, запуржило, после заволокло всё небо тучами. Толю, пока несли его в открытом гробу до кладбища, заснежило — снег на лице и на руках его не таял — как и на, дембельских ещё наверное, его ботинках. И помянули, как язычники, справили тризну — были и игры и ристания, ладно, что уже вне дома. На поминках Катя не пила. Подавленная. Сидела за столом тихая, как бедная родственница. У Анны Григорьевны и таблетки нужные и шприц был наготове. Не упала Катя в обморок и не заплакала ни разу. Перед собой смотрела тускло.

— Тоскливо ей теперь одной-то будет, — говорит мама. — Не пила бы так, ещё нашла себе кого-нибудь… молодая-то такая.

— Не за большим делом, — говорит отец. — Не пила бы… Нет уж, она теперь не остановится.

— Ну, я не знаю… всякое бывает. Есть же люди, прекращают. Ой, горе, горе. Падают аки листвие, и мужики-то всё в самом соку, не старые… косит и косит их, будто литовкой.

— Всегда так, — говорит отец. — Не война, так водка, а не водка, так чума… Инструментов у смерти хватает.

— Жалко, жалко Катерину, — всё и приговаривает мама.

— Она не поняла ещё, наверное, чё и случилось-то, — говорит отец.

— Поняла, как не поняла, — говорит мама. — Она ещё пока, поди, не чокнулась.

— Поди… Дак столько пили-то.

— Ну дак и чё что.

Ваня Чуруксаев, наклюкавшись там ещё, на кладбище, когда копали мы могилу (великодушно нас своим присутствием поддерживал), затем добавив на поминках, уснул, никем не замеченный, в снегу напротив церковного остова — полз туда зачем-то спьяну — и отморозил всё себе, что можно было отморозить. Увезли его вчера, глухо мычащего от боли, в больницу; обе ноги ему отрезали там по колено. Сестра его с ним ездила туда, после, вернувшись, рассказала. Плачет.

— Как теперь будет содержать его Светлана? — говорит мама. — Так он хошь чё-то помогал им.

— Отпомогался, — говорит отец. — Ничему жизнь человека не научила. Раз же уж ночевал так… Учит нас, учит, и никак всё… бесполезно.

— Худо, — говорит мама. — И прямо жалко его, Ваню этого. Беззлобный, безобидный. Вот и куда теперь он — и без рук-то и без ног-то?

— Сдадут в инвалидку, — говорит отец.

— Да где же они его сдадут… родной идь.

— А чё родных-то не сдают?

— Да сдают, пошто не сдают. Но не все же. Не у всех же вместо сердца колотушка.

— А с ним-то как они прокормятся?

— Бог прокормит.

— Ага, прокормит, дожидайся, — говорит отец. — Бог бы кормил нас, кто бы и работал. Все за столом бы только и сидели. — И спрашивает: — День-то прибыл?

— Прибыл, как не прибыл, — отвечает ему мама. — Вечером управляешься, уже заметно.

— Эх-хэ-хэ, — говорит отец. — По времени-то и должно уж.

— Февраль уж скоро, как же не должно-то.

— А чё, метелит?

— Да-а, стихат.

— Слышу, что вроде меньше дуть-то стало. Опять, пожалуй, присобачит.

Толя был в классе самым незаметным по поведению, тихоней, но смазливым пареньком, и девочки, безответно правда, по нему тогда по очередисохли. Учился он с троечки на троечку. Из класса в класс переходил. С нами, с одноклассниками своими, не дружил, всё хороводился с ребятами помладше. Продавал ребятам иногда штучно папиросы или сигареты. Сам он тогда не курил, после уж, когда те, кого снабжал он табачком, курить бросили, он начал. Отслужил Толя в армии срочную. Демобилизовался. Как и когда это было, я и не помню: ни он никого из одноклассников не провожал на службу и ни встречал с неё, ну и его никто из одноклассников. Уехал он в низовье Ислени, в какой-то леспромхозовский посёлок. Женился там и почему-то запил. Жена его, говорят, выгнала. Вернулся Толя в Ялань и тут сошёлся с Катериной, за год перед этим похоронившей первого своего мужа — Сашу Цедрика, приехавшего сюда зачем-то из Белоруссии, — сгнили у него тут, простудил где-то, лёгкие, а он, Саша, лечил их только спиртом, внутырь, да водкой; с ним приучилась выпивать и Катерина.

И преподавал у нас в школе географию Антоний Любомирович Ильинский, служивший некогда в Китае то ли переводчиком, то ли инструктором военным, после провинившийся, видать, перед властями как-то и угодивший в Сибирь. Рассказывал он нам, помню, на уроках о лёсовых почвах Азии, подходил к окну, бывало, с тоской в глазах смотрел подолгу на занесённую глухо снегом деревенскую улицу и с перерывами, как позывные, тростил задумчиво одно и то же слово: «Жёлтое… жёлтое… жёлтое… жёлтое, — когда же отвлекался от окна и возвращался к столу, то, хрустнув пальцами и извинившись за рассеянность, заканчивал мысль так: — Горчично-жёлтые, друзья… да, как вода в заливе Бохайвань, отгороженном от моря полуостровом Шаньдун». И ещё он, помню, говорил: «Когда войска Тутмосиса Первого достигли Нахарины на Евфрате и увидели реку, текущую не в привычном для них, египтян, направлении с юга на север, как священный Нил, а с севера на юг, то немало подивились этому… представьте: левый берег у Ислени стал бы вдруг правым… а поостыли малость, пришли в себя, ошеломлённые, и назвали Евфрат по-своему, по-коптски, Опрокинутой водой… или, как там точнее, Перевёрнутой ли?..» И ещё он говорил: «Древние египтяне верили, что слово и предмет находятся в тесной взаимосвязи… и я вот верю… то есть не верили, а знали… знаю и я теперь… знать, но не верить; верить, но не знать… или: и знать, и верить, но противиться…» Завершая однажды последний на дню, по расписанию вроде бы факультативный, но по негласному распоряжению директора школы обязательный для посещения урок, вынул Антоний из своего жёлтого кожаного портфеля вещь, почти с кулак его, Антония, размером, положил её на край стола и, обращаясь к старосте класса, Черкашиной Ирине, сказал: «Окажите любезность, купите на весь класс и на меня один, взрослый». Имелись в виду билеты в кино на какую-то из серий «Фантомаса» с Луи де Фюнесом. Антоний проделывал это и говорил, а вызванный им ранее к доске и только что тыкавший указкой на карте вместо Австралии в Антарктиду Вася Аникьев, по прозвищу Кабан, склонившись за его спиной, привязывал к ножкам стула, на котором тот сидел, распустившиеся на ботинках учителя шнурки. Что же такое