объективом, как он, Шурка, выражается. Стал он варить медовуху и пить в одиночку — помощники с ним долго не уживаются. Крыша поехала. Вышел, рассказывает, в марте из избушки, погода хорошая, небо ясное, птички чирикают, и зависла вдруг над ним летающая тарелка, а из тарелки музыка, мол, заструилась — Моцарт. Поиграла, поиграла, дескать, музыка, после сказал кто-то из тарелки в мегафон по-русски: Шура, оставайся тут нашим уполномоченным, а мы пошли, мол, на Тюмень — и улетучилась тарелка. А Шурка скоренько — на снегоход «Буран» да и — в Ялань, в больницу — за крышу шибко свою испугался. Попил водки в Ялани и опять ушёл к себе на пасеку. После, рассказывает, уже летом, во время роенки, работает он на пасеке, над раскрытым ульем наклонился, матку среди пчёл старую, чтобы ликвидировать её, выискивает, и хлопает его вдруг кто-то сзади по плечу. Оглядывается Шурка, а там — косматый с рогами — глазки блестящие, как кнопки у гармошки. И говорит ему косматый: иди, дескать, Шура, в избушку, я за тебя тут поработаю. Ушёл Шура в избушку, медовушки круженцию тяпнул, к окну подсел и смотрит, как нечистый работает — ну, мол, нормально — понимат, разбирается в пчеловодческом деле. По пасеке всё нужное рогатый будто сделал и направляется в избушку. Вошёл и говорит Шурке: Шура, давай с тобой, мол, договоришко заключим: я тебе, мол, гарантирую хороший медозбор, а ты мне продаёшь за это душу. Подумал Шура, подумал, ну акакой мне прок с моей души без мёда, мол, да и согласился и подписал чёртурасписку. Сам бы мне Шура это не рассказывал, другому я бы не поверил. Чего ещё с ним, с Шурой, только не случалось.
Сижу, рассказывал он мне, в избушке, смотрю в окно, где какой улей не роится ли, и вижу: проходит по пасеке отряд пионеров с барабаном, с горном и с вожатым, прошагал Рыбную по перекату и скрылся за лесочком, нормально вроде, а потом, сижу и думаю: а пионеры-то, мол, тут откуда?! — думаю, чокнулся, но не совсем ещё, раз рассуждаю, дескать.
Потом к нему стал Карлсон каждый вечер заявляться, попивать с ним вместе медовуху. В открытую дверь, как шершень, залетит, прямо на стол, мол, приземлится, ножки в сандалиях свесит и моторчик выключит. Ну, чё, мол, Шура, закартавит, выпьем. Выпьем, выпьем, дескать, чё ж не выпить. Проснусь, рассказывал мне Шурка, первая мысль: приснился, что ли, Карлсон? — нет, вижу, на столе стоят две кружки — на самом деле, значит, был.
Теперь он, Шурка, по его словам, агент Басаева и присягнулна КоранеМасхадову. Летает на каком-то аппарате буфатлоне, выделенном ему ещё как будто Дудаевым. Прилечу ночью, говорит, в Ялань, отбомблюсь — обдришшэтесь.
Приходит как-то мама из магазина домой и говорит с горечью:
— Дурак-то этот, прости Господи, Шура Лаврентьев, встретил меня сейчас и говорит: Павлика вашего в Чечне-то я будто убил, мол… А он в Чечне-то этой был когда ли?
— Эт… тоже мне, — сказал ей отец. — Нашла кого, придурошного, слушать. И сам Игнат, отец его, в петлю-то чё, не от ума же ведь залез. И мать его в дурдоме доживала… Не помнишь, чё ли?
— С пасеки он, чумной, на пасеку ли, я не знаю? — сказала мама.
— Дурак везде дома, — сказал отец.
Один раз его, Шуру, в Елисейске — представился ребятам, в Чечне отвоевавшим, агентом Басаева — до полусмерти излупили и на ночь на снегу лежать оставили — выжил Шура, даже и не обморозился. Другой раз, за что уже не знаю, отвёрткой его — в живот всадили, на спине вышла — насквозь проткнули. В больнице полежал Шура сколько-то, совсем недолго, и ушёл пешком к себе на пасеку, а это километров семьдесят, не меньше, от Елисейска-то. Как-то горел в своей танкетке, уснув в ней пьяным. Живой, однако. В воде не тонет, в огне не горит, говорят про таких. Такой и Шура вот. Мне, как увидит где меня, и говорит: ну, мол, когда мы, одноклассник, посидим и выпьем? Да посидим, Шура, как-нибудь и выпьем, отвечаю. Давай сейчас, настаивает Шура. Давай отложим, говорю я. Каши с тобой, Олег, не сваришь, дескать. Посиделки с Шурой мирно не заканчиваются — вот и боюсь я. Толю покойного он как-то чуть не застрелил после распитой вместе с ним бутылки спирту — узнал он в Толе фээсбэшного спецназовца — да, говорят, ружьё-то у него тогда едва отняли — так рассердился.
Эрна ушла.
— Ну и сидит уж да сидит, — гремя на кухне посудой, ворчит мама. — И как у неё, у молодой такой, терпенья-то хватат?.. А у меня уж, с ней сижу, и голова совсем не дюжит.
— Сидеть — не бегать, — говорит отец. И говорит: — А чё ей делать?
— Баба такая… кровь вон с молоком… и не найти себе занятья, — говорит мама. И говорит: — И как так можно?
— Ребёнка только накормить… дак молочком-то вот, придёт, покормит.
— Да молока-то одного такому жеребцу, поди, идь мало, — говорит мама.
— Поди, — говорит отец. — Ему ж и водки ещё надо.
— Бог им судья, — говорит мама.
— Э-э-э, — говорит отец. — Бог бы судил, и тюрьмы бы пустые были.
После обеда я поскидывал с крыши двора снег, чтобы слеги под ним — добавит сколько-то ещё, так — не сломались. Наколол дров, натаскал их в избу.
Закатилось солнце в ельник, день угас, начался долгий вечер.
Поужинали мы картошкой с черемшой. Чаю попили. Посмотрели и послушали новости.
Прочитал я после маме:
«Иисус же пошёл на гору Елеонскую, а утром опять пришёл в храм, и весь народ шёл к Нему; Он сел и учил их…
…
Тогда взяли каменья, чтобы бросить на Него; но Иисус скрылся и вышел из храма, прошед посреди них, и пошёл далее».
Отложил Евангелие.
— Да-а, — сказала мама. — Час ещё не пришёл.
— То вроде всё ничё, — говорит отец. — А то… как сказка. И человек там помер, и ожил вдруг…
— Ох-хо-хо, — вздыхает мама. И говорит: — Ну, всё, пошла я… Засыпаю.
— Спокойной ночи.
— Вам того же.
Поглядел отец в пол, поглядел, со стула резко встал, к себе направился — стремительно, удумал будто что-то.
Прошёл и вечер.
Камин прогорел. Заслонку я задвинул. Свет выключил. В темноту пялюсь — зрачки её, Арины, будто вижу. Родная, милая моя, Медведица. Где сейчас ступают мягко твои ноги? Глаза твои куда обращены?
Ночь загустела.
Твёрдая подушка.
9
Февраль, 15.
Сретение Господа нашего Иисуса Христа.
В этот день тысяча девятьсот девяносто семь лет назад Богомладенец Иисус Христос был встречен в храме святыми Симеоном и Анною пророчицею. По Моисееву закону, каждого новорожденного первенца мужского пола на сороковой день после рождения посвящали Богу, и при этом приносилась жертва: от богатых — овен или телец, а от бедных — два голубя. И Господь Спаситель наш Своею Пречистою Матерью и Её праведным обручником был принесен в Иерусалимский храм. Жил в это время в Иерусалиме Симеон, благочестивый муж, которому обещано было от Бога, что он не умрёт, доколе не увидит Христа Господня. По внушению Духа Божия, пришёл старец Симеон — было ему тогда триста шестьдесят лет — в храм. Увидев святую Богородицу с младенцем Иисусом, узнал он в Нём обещанного Спасителя мира. Взяв на руки Богомладенца, произнёс святой Симеон: «Ныне отпущаещи раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему с миром, яко видеста очи мои спасение Твое…» И Анна пророчица, праведная старица, узнала Спасителя, восхваляла Бога и говорила о Спасителе всем, кто с верою ожидал Его пришествия.
«Утробу Девичу освятивый рождеством Твоим, и руце Симеоне благословивый, якоже подобаше, предварив, и ныне спаси еси нас, Христе Боже; но умири во бранех жительство, едине Человеколюбче».
У славян был в этот день языческий праздник Громница. Чествовались свечи, оберегавшие всякий дом, где они хранились в красном углу, от грома и молний. Потушенную свечу-громницу разламывали и клали в хлев, чтобы спасти скотину.
В Катехизисе, изданном Виленскою академией в 1768 году, было написано: «…эти свечи громят силу бесовскую, дабы не вредила громами и молнией, проливными дождями и градом, легко низводимыми, по допущению Божию, чародеями или волшебницами; и потому верные во время грозы зажигают эти свечи, дабы испытать плоды молитвы; дают также умирающим в руки громницу, для поражения и отогнания сатаны, князя тьмы».
Дети на Сретенье, собравшись перед сумерками за околицей, заклинали с горки солнце:
Солнышко-вёдрышко,
Выгляни, красное,
Из-за гор-горы!
Выгляни, солнышко,
До вешней поры!
«В Сретенье зима с летом встретилась».
Сретению Господню была посвящена яланская церковь. Раньше в этот день гуляли в Ялани, самом большом селе в Елисейском уезде, особенно. Нынче свято место пусто, нынче мерзость запустения.
«В случае упразднения и снесения церкви, — пишет Владимир Даль в своём Толковом словаре, — престол не может быть уничтожен, а обращается в часовенку».
Не осталось тут, в Ялани, и часовенки, а была когда-то — стояла у тракта на въезде со стороны Елисейска. Престол во что же обратился?
Спроси в Ялани у любого, кто моложе: «А что за праздник за такой — Сретение?» Ответят: «Это зима с весной встречается». Понятно. Так мы одичали.
Язычество неистребимо.
— Какая погода на Сретенье, — говорит мама, — такая и весна будет.
— Ага, — говорит отец. — Дожидайся.
— Так старики всё примечали.
— Ну дак и чё что… старики… Я вот старик, да чё-то не приметил.
— А ты смотрел в другую сторону.
— А?!
— Чё?!
— Тьпу ты… зараза… всё и кричи ей тут, как этот…
— Ты не кричи, садись, ешь кашу.
Почти весь день, весь праздник я проспал. Не будила меня мама, без меня она и управлялась. «Подойду, посмотрю, — говорит. — Будить жалко. Пусть спит, думаю… Ну только дров потом, к утру, наколешь и притащишь». Две ночи подряд до этого писал я главу к роману «Коней вереницы, верей череда, или прощание с героем», давно мною начатому, но так и не законченному. Написалась.