Малые святцы — страница 37 из 51

ородски. — Тут-то пока, дак хошь отъелся бы… а то глаза одне да борода вон.

— Ну уж куда там, — говорю. — Ремень и так уже ослабил на две дырки.

— Вот и куда там, — говорит мама. — Ремень-то чё… лицом вон не поправился.

Сказала она так и рассказывает:

— Эрна-то только что ушла вот. Уж и сидела да сидела. Думала, голова моя не выдюжит, расколется. И управляться уже надо… Хлеб-то сёдни шибко чёрствый. Своёва, думаю, настряпать, чё ли… Ребёнка её отпустили. Тут уж, дома, он — за молоком-то почему и приходила: без молочка он, мол, соскучился. Возместить ушшэрб только заставили. А, интересно, — говорит мама, ставя на стол передо мной тарелку с овощным супом, — с каких шишей им возмешшать-то?.. Только что с пенсии её. А есть тогда на что же будут?.. Может, подружка-то богатая, дак та заплатит. И ту, наверное, не посадили.

Пришёл, услышав наш разговор, отец, сел на гостевой стул, на котором днём ещё сидела Эрна, и говорит:

— Ага, этого выпустят, а ту посадят… Разве что уж была у той судимость. Девки-то всякие встречаются. Иная личиком в девицу, а нахрапом в кобылицу

— А почему выпустили? — спрашиваю я.

— А кто знат? — говорит мама.

— Им, поди, легче выпустить его, чем содержать… Ишь, счас с кормёшкой-то везде неважно… Демократы растащили, — говорит отец.

— Ну, может, — говорит мама. И говорит: — Тут, как управилась, ходила к Катерине. Отнесла ей молока да хлеба… Лежит. Синяя, как родимчик. С похмелья. Ругаю её, а она мне: дескать, не ходи, тётка Елена, и не ругай, как, мол, пила, так и пить буду. А умрёшь-то, говорю ей. У тебя ведь два сына — им на ноги встать ещё надо. Я идь знаю, как без мамы худо… нажилась. А они у дедушки с бабушкой — не пропадут, мол. И говорит: умирать буду, но за Анной Григорьевной не отправлю. И чё уж она так на неё рассердилась? Ох и дура, говорю ей, Катерина, ох и дура ж ты. Плачет. Но, плакать-то плачет, а сама денег на выпивку взаймы просит. Не дала ей.

— Нет, она уже не перестанет, — говорит отец.

— Умрёт-то как, дак перестанет, — говорит мама.

— Только что, — говорит отец.

— Да жалко бабу.

— Жалко, жалко… чё что жалко.

— Пьют и пьют, и чё за слатось… Чайник-то на плите… горячий, если будешь.

Пообедал я, заодно и поужинал. Чаю попил.

Принёс дров после, затопил камин.

Лёг на диван, раскрыл «Волхва», читать было начал, но просит меня мама:

— А ты бы мне-то почитал уж… Пока я спать-то не отправилась.

Отложил я «Волхва», взял со спинки дивана Евангелие и прочитал:

«Да не смущается сердце ваше; веруйте в Бога и в Меня веруйте…

Но чтобы мир знал, что Я люблю Отца, и как заповедал Мне Отец, так и творю: встаньте, пойдём отсюда».

— Да-а, — вздыхает мама. — Что воздам Господеви о всех, яже воздаде ми… На лесосплаве-то работала, дак там старик всё так твердил. А мы вот…

— Люблю да возлюби, — говорит отец. — Мир вам оставлю… А мир-то — крови в нём пролито… Да за копейку глотку разорвать друг другу рады… Любовь какая-то такая… заполошная.

— Не возлюбили же, — говорит мама, — дак и пролито. И мир Его, а идь не этот…

— Да чё городишь-то опять тут! — сказал отец, поднялся порывисто со стула и, бормоча что-то на ходу, ушагал к себе, дом сотрясая.

Смотрит на меня мама, улыбается. И говорит:

— Во, гром и молонья… Такой отец у нас, Фома неверушшый. Ну ладно, — говорит она. — Вроде уж вдоволь наработалась, пойду-ка спать, то завтра и не встану… с утра разламываться худо… Ой, старось, старось… плохо дело.

Отложила мама заделье, ушла к себе. Молится.

Оделся я. Вышел за ворота.

Тихо. Звёздно. Спутники средь звёзд крадутся и мигают.

Собаки брешут. Ельник им, собакам, откликается.

Если идти на север тут, до Полюса пройдёшь, и души, наверное, не встретишь. Передёрнулся в плечах я — от пространства.

Постоял сколько-то, повдыхал воздух полной грудью, подался обратно. Смотрю — в скобу калитки почта всунута. Принёс кто-то уже вечером, наверное. Три газеты «Елисейская Правда» и письмо мне от моей Медведицы ресницеокой. Первое за всё время, как я здесь.

Пошёл в дом и, чтобы нечаянная и нежданная уже радость через край не перехлёстывала, думаю:

«Раньше отец выписывал „Известия“, прочитывал каждую от первого и до последнего слова. Кое-что из прочитанного после и маме пересказывал. Моей первой и последней газетой была „Пионерская Правда“, подписываться на которую нас принуждали в школе. Но и ту я не читал, охоты почему-то не было. Его, отца, подписываться на „Известия“ обязывали, может, тоже?.. Но читал он с интересом».

И думаю о том, что ещё Томас Джефферсон жалел своих сограждан, которые, почитав на ночь газеты, ложились спать с верой, будто узнали что-то об этом мире.

Вошёл я в дом. Разделся. Камин скутал. Выключил свет, лёг на диван, глаза закрыл, а перед ними: лунка во льду, тонущий от поклёвки в тёмно-зелёной воде белый пенопластовый поплавок, прыгающие на льду рыбки — всё это вскоре растворилось, остались только два зрачка; тепло — письмо в руке. Не распечатываю, знаю:

Очень соскучилась — и только.

15

20 марта. Четверг.

Священномучеников, в Херсонесе епископствовавших: Василия, Ефрема, Капитона, Евгения, Еферия, Елпидия и Агафодора (IV); преподобного Павла Препростого (IV); святого Павла исповедника, епископа Прусиадского (IX); преподобного Емилиана Италийского.

Иконы Божией Матери «Споручница грешных», в Одрине (1843) и в Москве (1848).

Преподобный Павел жил в IV веке и прозывался Простым по причине своего необыкновенного простосердечия. Был женат, но, узнав о неверности жены, оставил её и в возрасте шестидесяти лет удалился в пустыню к святому Антонию Великому. Антоний велел ему плести верёвку из финиковых ветвей и шить одежду, а затем несколько раз расплетать верёвку и распарывать одежду, говоря, что он нехорошо сделал. Святой Павел терпеливо и смиренно это исполнял. Увидев способность Павла к пустынножительству, Антоний построил для него келлию возле себя. Здесь святой Павел подвизался с безответным послушанием святому Антонию и удостоился дара чудотворения и прозорливости.

Завтра равноденствие — день по продолжительности сравняется с ночью — случается такое дважды в год, при пересечении равноденника солнопутьем, в марте и в сентябре. И завтра же астрономический день рождения весны. Ну, наконец-то. Слава Богу. Почти и перезимовали.

Первый раз закапало сегодня и с крыши: сосульки выросли — и с них сочится, как из переполненного вымени. Три дня до этого пуржило. Снегу в ограду намело столько, что кое-как перекидал его я за ворота. Вал снежный за оградой вырос такой, что из-за него не видно стало дома Катерины.

У мамы с утра опять плачет подбородок, что, какостень, уязвляет мне сердце. Глаза сухие у неё.

Сидит она за столом, трёт на тёрке в деревянную тарелку редьку. И говорит:

— Кобелишка чей-то привязался… Лезет лезом в ограду к нам и всё тут.

— Чей? — спрашивает отец. И он за столом, ждёт, когда редька будет готова.

— Да я откуда знаю, чей, — говорит мама. — Мало ли их… Бусый чей-то, небольшенький.

— Дак ты гони его, чё смотришь, — говорит отец.

— А я чё делаю?.. Гоню, но он настырный. Выгонишь, отвернулся, он опять уж тут… И где пролазит?

— Бусый?

— Бусый.

— Интересно.

— Держать держат, а кормить-то нечем их, они, голодные вот и шныряют…

— Ну пусть Олег его пристрелит, — говорит отец. — Патроны есть ещё, поди, остались.

— Ага, нашёл стрелка, — говорит мама. — Он рыбу-то и ту ловить жалет вон.

— Ну, мать честная, — говорит отец. — Чё тут такого-то?.. Прямо как барышни кисейные.

Вспомнил я, что когда-то, ещё студентом, на летних каникулах, был я здесь и написал рассказ.

Спрашиваю у мамы:

— Тут у меня папка оставалась. Где она, не знаешь?

— Это с бумагами-то? Серая такая?

— Да я не помню, может быть, и серая?

— Дак прибрала, наверное, — говорит мама. И улыбается. — Теперь найди-ка…

— Да, — говорит отец. — Если ты прибрала, тогда с концами. Когда не надо будет, натокаетесь.

— Ну, я же помню, прибирала.

— В том-то и горе, что ты прибирала, а лежала бы где на виду, дак и не потерялась бы.

Обыскали мы с мамой всё, нашли кое-как — аж в комоде, среди простыней. Отец, когда мы с мамой с ног сбивались в поисках папки, сидел в зале на стуле, прислушивался к нашим передвижениям по дому и советовал: там посмотрите, мол, да там проверьте, но про комод и он даже не вспомнил.

Рассказ такой вот.

БУСКА

Был у нас как-то кобелёк. Не кобелёк, а чудо гороховое, кобелишко. Всех кобелей, которых мы когда-либо заводили — сучек старались не держать, так как хлопот с ними из-за щенят было не обобраться: весь приплод обычно не разбирали, а умерщвлять оставшихся руки у нас не поднимались, всё просить кого-нибудь и приходилось, — нарекал отец Борьзями, а тут вдруг изменил почему-то своей прихоти — пьяный остяк какой, быть может, надоумил, кличку удачливую по великому секрету ему выдал — и привезённого им с Низовки щенка от знатной, по его заверению, лайки, зарной как до зверя, так и до дичи, мастерицы на все сто, мол, которую и самому ему в работе видеть, дескать, посчастливилось, назвал Буской — вряд ли по масти — бусым Буска и в слепеньких не был; был Буска рыжим, как лиса; назвать — назвал, нам — согласиться лишь и оставалось; мама — та только, помню, пошутила, что, мол, теперь под мясо ледник специально надо будет строить — завалит, дескать, и не проедим.

Ума у Буски и в щенках на щепотку бы, поди, не набралось, а перед зрелостью переболел он чумкой, так и вовсе глупым сделался, что уж не только нам, но и отцу, души в нём не чаявшему, заметно стало. Выйдет, бывало, он, отец, из дому, обнаружит возле крыльца азартно оскаленного в ожидании добычи — ломтя хлеба или косточки — кобеля и замрёт в исступлении; и уставятся один на другого пристально: отец — бездвижно, желваками только тиская бесшумно, Буска — тот мордой завращает, будто шуруп хозяину в межбровье вкручивая; первым, как правило, не выдержит