Малые святцы — страница 45 из 51

— Ну дак и чё, а мне, ли чё ли? — сидит Тренька опять на той же чурке — кашу переваривает — сытый.

Солнце.

— А я кого, — говорит воевода, — себя туда пошлю, ли чё ли, — и воевода на крыльце опять, в который раз уже вышел — дышет.

— От ты… тоже мне… чувылда. Дак а когда?

— Дак отправляйся.

— Дак соберусь?

— Дак собирайся. Но. А там, в Ялани, у десятника покормишься.

— Чё, у Матюшки-то?.. Ага! Да у того, поди, покормишься… Сквалыга.

— Ну, — говорит воевода. — Блюдись у Маковского-то, заворовали. Хоть будто вот… и в угомоне.

— От ты, ядрёна жэншына, — говорит Тренька. — Дак я чё тебе, трёхжыльный? Сутки не спал уже… иди тут.

— А я кого? — спрашивает воевода. — Степан — тот который день уж брюхом мается. А Левка палец вон себе большой отсёк… Куда пока он?

— Дак а ты чушку-то покормишь?

— Левка покормит, — говорит воевода.

— О, бляха, — говорит Тренька.

А аманат этот — Мундя. В оспе. В язвах весь, как пёс паршивый. Дурно-о-ой. Собака и собака. И нужду малую справляет сидя, а большую — стоя. Хвост бы имел — так полное подобие. Та только лает. А этот — дурак. Да и язык ему тонгусы чуть подрезали — чё балакат, непонятно. И глаза у него — шшэлки — глядеть в них тошно. Как… в эту… чё там, всем понятно.

А чё бы нет? Ялань. В Ялани жонка. И у Коземки Усинцова, кузнеца, арака. Ох уж и дерзкая — обжигат. Отведаю. После — к жонке. Баба. Сладко: кунка у ей поперешна: ндравитса — остячка. А Мундя? А посидит на привязи возле избы. Он — как собака. После и к Анне, к Ерёмухе, наведаться бы… Тоже. Ну, блядка. Эта уж постаре… на год-на два. Дак а чё…

— Иди, говнюк! Тебя бы батожьём вот по хребтине… Шамагирь ты плоскомордый. И земля твоя поганская. Вот там, за Поясом, в Руси, уж там дак любо. Ну а ты-то…

— Мала-мала, — говорит Мундя. Нос скуксил — дразнится.

— Я те, — говорит ему Тренька. — Наглишь мне. Из ружия-то как промеж шшэлок твоих шарахну.

Он, Тренька, на коне. Свой-то с голоду зимою помер. Воевода ему выдал. И этот — название, что конь. Шатает. Ветра-то нет пока, дак ладно. А так-то — лошадь. Зима была уж шибко лютая — многие сделались бесскотны. Коней тоже много выпало. Дело жестокое — бескормица. Как для скотины, так и для людей.

Из острогу, а после и из городу, мимо монастыря, быстро вышли. Монах в воротах — у него благословился. Тот:

— Как Бог сподобит, — захлопнул ворота, скрылся за ними.

— Ну дак!

Жарко стало. Снял Тренька с себя зипун, положил его перед собой коню на холку.

— Сараны бы скорей пошли да черемша — жрать-то охота. Может, в лесу-то где взросли уж?.. Поглядим. Тебе-то — хрен… и так вон жирный… жир-то, поди, внутри уже прогорклый… ну раз дурак-то.

— Мала-мала… Башка у Треньки тут, а ум — далёко.

— Ага. Засранец.

Мундя на поводу, на варовой верёвке. Куда, засранец, денется. А кроме-то ушей, что прострочили, разболокли его мунгалы и стали ему ременья на спине вырезывать, он как-то вырвался от них и убежал, спроворился. Дак убежишь тут. И удалось же. А-а, и не жалко. Ходит теперь только, руки назад локтями вывёртыват. Как будто крючит.

А дорога — распутица. Кемь полая, вода в ней ещё большая — переправиться — дак ладно: конь вплавь, а сам с Пегим — в бате, переплавщик тут, Вахрушка, дак плавит. И за другим берегом следит — то вдруг чужой подступит кто — пошлёт в острог мальчишку — тот объявит. На берегу вон спит, накрылся чем-то, дрыхнет. Пока ждёт кого Вахрушка, рыбы наловит. И теперь вот — ельцов всё — в морду. Взял Тренька у него с десяток — варево себе где приготовить. Да и этого подкормить… то сдохнет.

— Иди, иди, чё упирашся?..

— Мала-мала… не охота, — говорит Мундя.

— Ой, а мне будто охота, — говорит Тренька. Не оглядывается он на аманата. — Хошь, я тебе счас из ружия оба глаза выстрелю?.. Ой, ты, ё-моё, а, заскорузлый?

Руки у Мунди связаны. Тащит его лошадь. Спина у Треньки чужая — не видит.

— Ёлка, — говорит Мундя. — Сера. Жавать мала-мала.

— Я пожую тебе, хорёк. А то и зубы ишшо выбью, раз их мунгальцы-то тебе оставили… и об хрящи стерляжьи не сломил, а то идь… звякну.

— Мала-мала… У твой конь ума больше…

От Кеми в Железную гору поднялись. По ней вдоль Кеми двигаются. Природа. Просыпается.

— Больной, — говорит Мундя. Тянется он за лошадью, ногами сучит. — Хвораю.

— Ага, а я здоровый будто. Ну дак… Тоже.

Долго тащились до Ялани. Добрались. Ялань. Люди. А перед Яланью, на въезде — часовенка. Перекрестился на неё Тренька.

— Русскому-то как вон хорошо — перекрестился… А тебе, нерусь, худо. На сучок или в дырку, а с тех спросу-то…

Возле кузницы остановились. Слез с коня Тренька. Коня привязал к столбу, Мундю — к другому. Бежать попробуешь, так застрелю, мол. Зашёл в кузню. Пробыл там долго. Вышел. Коня взял под уздцы, Мундю — за верёвку — повёл их.

Возле избы остановились. С клетью, с сенями, но худая. Вышел оттуда Тренька — под мышкой у него что-то, завёрнуто в холстине. Булькает.

С горы спустились. Около речки малой и мелкой, Куртюмки, сарай не сарай — анбаришко. Стоит на берегу, скосился. Половодье-два ещё, подмоет.

— Побудешь, — говорит Тренька.

— Небо, — говорит Мундя.

— Дак и смотри вот, — говорит Тренька. И говорит: — А нет уж!.. Думал, оставлю… — намотал верёвку на руку, зашёл в избу, завёл за собой туда и Мундю. — Жонка!

Сидит Мундя у порога. Скучный. Тренька с остячкой, с бабой, играт. Наигрался.

И ночевали. А чуть свет.

— Я, — говорит, — отведу этого… до Маковского… полудурошный-то… там заборишко поправить надо… Назад пойду. Смотри у меня, сучка.

Лежит сучка на полу. Ноги у неё голые. Улыбается. Лет ей, наверное, четырнадцать. По возрасту — отроковица, а по жизни — дак уж взрослая.

На улице.

— Солнце, — говорит она. Раскосая.

— Ну дак, — говорит Тренька. — Утро.

И правда — утро.

— Поехали, — говорит Тренька.

— Нож будет — зарежу мала-мала, — говорит Мундя. — Дурной он, — говорит он той, раскосой.

— Зарежешь, — говорит Тренька. — Нож-то будет. Ага. Да кто же даст тебе его, паршивцу… Вон глаза-то… кто будто прорезал.

Весна в Ялани.

Сел Тренька на коня. Поехал. Мундя следом поплёлся.

Мундя в оспе весь.

— Отпрошусь-ка я, однако, в Брацкой острог… Там и Ганька, мой товариш давний, служит… Веселее. В Кетской ли годовальщиком?.. Чё-то тут принадоело мне однако… В Исленьский не подамся, нет, там качинцы дуркуют… А то в Тобольск. На кабаках там питья всякие розные, поблядушек много… А тут и ты ишшо вот, пакось.

Ночь молча протащились. Не разговаривали. Мундя нос только кривил — дразнился. Конь лишь изредка похрапывал, а так — дак ночь она, раз ночь-то.

Комаров ещё нет. Вольготно. Дымом пахнет. Тайга горит.

Переночевали — часа три или четыре — сумерек-то.

— На Еловую заедем… к шаману, — говорит Тренька, не оборачиваясь к Мунде, — Знаю. Подлечит. Жалко, хоть и инородец. Смотреть воротит, зазудился.

До Еловой волоком сухим, оттаявшим доехали. Речка. Шумит — перекатистая. Чум на берегу. Таймень на суку висит — вялится. На нём — ни мухи — не пора им. Шаман живёт. Неприветливый. А тайга кругом. Тайга. Хорошо, что конь. Ружьё ещё, конечно.

Привязал Тренька: коня — к сосне, а Мундю — к талинке: чтобы коня-то зря не мучить.

Осмотрел шаман Мундю. Ощупал. Склонился — думает. С духом ли толкует, советуется? У них-то так ведь.

Позвал за собой.

Пришли в осинник. Встали перед старой, толстой осиной. Покамлал шаман вокруг осины. Долбить её, осину, после принялся. Сам, никого помогать себе не просит. Дак — кудесник.

— Долби, — говорит Тренька. — Сел он на валёжину. Сидит. Верёвка на руке — не убежит Пегий.

— Дурак, — говорит про него Тренька. — А мне-то.

Долго долбил шаман в осине топором. Взмок весь. Насквозь продолбил. Оттуда, с обратной стороны, на Треньку и на привязанного к талине Мундю глядит косоглазо. Позвал по-своему Мундю — язык-то у них вроде и разный, а друг дружку понимают, — сказал тому что-то. Дак — дикие.

Пролез Мундя через выдолбленную дыру — Тренька за ним верёвку протащил, — стоит Мундя, весь в язвах, улыбается. Ему бы, гаду, зубы ещё вышибить. Шаман дыру травой заткнул — чтобы оспа следом не пролезла. Наверное — отстала. Покамлал шаман. Упал на землю. Как умер.

— Дурак, — говорит Мунде Тренька. — Выздоровел. Как был в оспе, так и остался. И человек из-за тебя вон уморился.

Ну и солнце — то светит. День.

— Оздоровел, — говорит Тренька.

Ругается на Треньку Мундя. И говорит ему:

— Бе-е-э.

— Полайся мне, — говорит Тренька.

Сел на коня Тренька. Он на коне — едет. Мундя сзади — устал.

Тайга горит. Пал. Скучно.

Далеко ещё до Маковского.

Ни черемши ещё и ни саранок.

Ветер поменялся. Дым нагнало.

Дышать нечем.

Конь упал.

Мундя — от дыма плачет, но — смеётся. Уполз куда-то — грызёт верёвку. Зубов не хватит — крепкая.

Трава. Прошлогодняя, старая. В неё лицом — вроде и легче.

Сосны — верхом огонь идёт — вспыхивают.

Зубами дёрн кусает Тренька, говорит туда, в землю:

— Марфа там, она чижёлая… А лю-юба… Воевода — тот приветит… Прости, Осподи, помилуй, нагрешил перед Тобою столько… Это кто?.. Как ангелы… Шаман ли это?.. Мундя, ты ли, плоскомордый?.. Выздоровел?.. Выздоровешь. Навязался мне на голову… Ад-то кромешный, тут с тобой таскаться… Одному-то нестерпимо… Осподи, Осподи, я разве помер?


Перепишу потом, конечно.

Весь день прокапало с карнизов. А с жалезной крыши нашего дома — как с плотины — бежало шумно чуть ли не сплошным потоком. Во двор, к скотине, было и не сунуться — через решётку будто, лило там, с навеса-то, — хоть зонтик с собой, туда направляясь, прихватывай, в плащ с башлыком ли облачайся, было бы впору. Корову, бычка годовалого, тоегодешнего, и телушку новорожденную, в стайках-то застоялись, пришлось на пригон выпустить. А те и рады — солнце пободали. Так было днём. Подстыло резко к вечеру. На дороге гололёд — машины осторожничают — там, на тракту, в окно-то видно — бег замедляя, притормаживают. А то