Было в ней что-то равнодушное. Спросишь — ответит не сразу, очнувшись. Поднимет брови. Иногда просто не слышала. Двигалась сквозь сон — замирала на полушаге, как статуя. Можно было кричать рядом, она бы лишь обернулась недоуменно. Никогда не торопилась, не опаздывала. Кажется, вообще не замечала времени. Вероятно, так же в соленой пучине океана, во мраке пустой воды и нечеловеческого пространства, нехотя, словно через силу надувая зонтики плавников, безмолвно живут белые, пучеглазые рыбы, расталкивают темноту плоскими телами, светятся жутким фосфором, терпеливо созерцая чехарду эпох и бездонные разломы коры — равнодушные рыбы, видевшие еще пустынную зарю Земли и спокойно ждущие, когда, знаменуя неизбежный финал, упадет огненный занавес.
Неторопливо течет студенистая рыбья кровь.
Однажды она порезала палец: больно, чуть не до кости полоснула ножом — не ахнула, не побежала за пластырем — лишь еще больше побледнела, закусила слабые губы. Перевязывать рану не пришлось, края слиплись, ни одна багровая капля не выступила наружу. Больше об этом не вспоминали.
Казалось, она по обязанности смотрит длинный и скучный фильм — не в первый раз, уже все знакомо, надоело до чертиков, сейчас вспыхнет свет — придуманная жизнь выцветет и сомнется, стечет, как вода, схлынет из памяти и не вернется никогда больше.
Теперь Антиох.
Тут все было ясно.
Существовал некий Антон. Антоша Осокин, школьный друг — сидели за одной партой, вместе мотали физкультуру, бегали в кино на площади за театром. Был совсем нормальный. Только много читал. Уже тогда. Клал книги под учебник. Видимо, этим и стукнуло. Читать вообще вредно. Его прозвали Антиохом. Когда проходили соответствующий раздел по литературе. Антиох. Для друзей — Кантемирыч. Школа забылась как дурной сон. Пошли институты. Совсем в разные стороны. Потерялись. Не виделись семь лет. Это бывает. Вдруг — встретились на центральной улице. Я давно закончил, пахал младшим научным, отчаянно лез вперед — головой, которая слегка на месте, и руками — своими собственными. Ломался по двенадцать часов, без выходных, без праздников, обмораживал пальцы в криостате. Свалил кирпич, то есть, диссертацию. Открылись перспективы. Не слишком радужные, но вполне. Антиох где-то числился. В каком-то КБ: кульманы, рейсшины и прочие котангенсы, чай, овощебаза, командировки в Бердянск, удел идиотов. Я всегда подозревал, что большинство инженеров со сдвигом. Так и оказалось. Он вроде что-то писал. Язык — это не способ выражения, язык — это Дом Бытия. Где птицы мертвы падаху на кровли… Короче, призвание и все такое. Зарплата мизерная, пиджак потертый, пуговицы разного цвета, ботинки — прощай молодость, с хорошими крючками из ржавеющей стали. Вид — снисходительный. Он только что переехал — недалеко от меня. Фантастический обмен: из новостроек в центр, без доплаты, на втрое большую. Дом был причудливый — фигурная лепка по стенам, газовые рожки, облупленные зеркала от потолка до пола. Это на лестнице. Удивительно, как их не поснимали для дач. У нас же — кариатиду унесут, только выставь. Не было нумерации и почтовых ящиков, большинство квартир пустовало. Начали заходить. В основном я, после работы, сильно выжатый — переменить климат. Иногда по рюмке чая, чтобы освежиться. Интеллигентная беседа, всякие, извиняюсь, Хайдеггеры: я просто отдыхал в словесной дреме после своих коэнзимов и дегидрогеназ. С ними не побеседуешь. Там сплошной монолог. Антиох уже бросил работу. Чтобы, значит, по велению сердца. Где-то сторожем или кочегаром. Сутки дежуришь, трое дома. Не знаю, не пробовал. Было жалко — по школьным воспоминаниям.
Главное, я не понимал, чего он хочет.
Целыми днями Антиох стучал на машинке — образца пятого года, выбрасывая тучи шелестящих страниц. Собирал их в толстенные кипы. Читал уйму книг. Ночи напролет. Проглатывал штук по пятьдесят в месяц. Беллетристика, философия, критика, теория литературы, матанализ, лингвистика. Рехнуться можно. Делал длинные выписки и заучивал наизусть. Это, конечно, отражается. Он отпустил волосы. Такие, что страшно. Забывал есть. Таял от бессонницы. Ни секунды не оставался на месте. Вскакивал, убегал, возвращался, паучьими пальцами извлекал книги, высасывая их содержание, ронял их на пол, длинными шагами безостановочно прошивал комнаты. И все время говорил, говорил, говорил — пузырились губы, брызгал взрывной фальцет. Будто жестокий, невидимый глазу, внутренний огонь непрерывно изнурял его. Слова слипались в косноязычный бред, их было больше, чем он успевал высказать.
Я в этом абсолютно не разбираюсь. И не хочу. У меня хватает проблем. Но как стать писателем? — Элементарно. Каждый день после работы, плотно поужинав, садишься за стол и без шума и пыли создаешь образ нашего современника. Желательно многогранный. И побыстрее. Создал — отнес в журнал.
Повторить сто пятьдесят раз.
Так вот. Ничего подобного.
Антиох даже не делал попытки где-нибудь напечататься. Все, что он писал, не имело никакой формы — сплошной текст без начала и без конца. Речь в себе. Не было ни сюжета, ни персонажей, ни диалога, ничего не происходило, не было обыкновенных абзацев — просто сотни страниц, забитых аккуратными черными строчками.
Это невозможно было читать, фразы наслаивались, перебивая друг друга. Была ужасная разноголосица. Взахлеб. Хор пьяных в трамвае. Смысл едва брезжил, где-то смутно за текстом. Казалось, вот-вот, еще минута, еще несколько строк, одно, последнее, усилие и уловишь, о чем идет речь: спадет пелена, зажгутся софиты и озарят чудесный кукольный мир. Но усилие не помогало, язык ворочался в густой трясине, и постепенно я потерял надежду хоть когда-нибудь понять его.
Я не верил в Антиоха. Так не работают. Все-таки, результат важнее процесса. Даже мизерный. Новая суть не рождается — внезапно, в сверкающей пене — из хаоса небытия.
А к тому же была Ольга.
Вот поэтому, бесцельно чертя сухое дно города, загребая ногами вялые опавшие листья, часами, как сомнамбула, простаивая в сонном мороке на выгнутых мостах, я потом неизменно, будто маятник, возвращался сюда — где за пересечением каналов, напротив острова, обнесенного крепостной стеной, громоздился причудливый дом с колоннами и семь распахнутых окон на втором этаже глотали белую тополиную горечь.
Волосы у меня выгорели до льняной желтизны, натянулась кожа, перед глазами сталкивались радужные круги. Я плохо понимал — где я и кто. Словно потерялся на вылощенных проспектах в асфальтовом дыму и натужной грации фальшивого камня. Гигантской безлюдной каруселью вращался город. Сияли соборы. Летел раскаленный пух. Памятники неизвестно кому со скорбными лицами, всплывая и кренясь, недоуменно таращились на меня. Бухала пушка. Звенела бронза копыт. Солнце проникало прямо в мозг — чернота его вскипала, болезненно отзываясь внутри. И весь этот блеск, назойливое мерцание душной воды, шпиц Адмиралтейства, изъязвленный серый гранит, вздутые щеки площадей, купола в тусклом золоте — все это сливалось в один утомительный до головной боли, слепящий и медленный круговорот, который зыбким миражом своим, пыльным горячим воздухом, неумолимо, мгновение за мгновением, впитывал разум, впитывал жизнь, не оставляя взамен ничего, кроме тоски и беспощадного света.
4
Неожиданно позвонила Ольга.
— Надо поговорить…
— Когда угодно, — ответил я.
Она замолчала, будто перерезали провода.
— Алло! — закричал я. — Ты слушаешь? — Подул в трубку.
Было утро, воскресенье, я только что проснулся и стоял босиком.
— Очень плохо, — шепотом сказала Ольга.
— Да?
— Очень плохо.
— Что-нибудь случилось?
— Нет. Пока нет. Просто плохо. Очень плохо, понимаешь?
— Я приеду, — сказал я.
Она подумала.
— Ну как хочешь, — сказал я.
— Тогда быстрее, — попросила она. — Прямо сейчас. Ты можешь очень быстро?
И раздались гудки — короткие, резкие. Я бессмысленно слушал, как они выстраиваются частоколом.
Опомнился — бросил трубку.
Можно было дойти. Здесь недалеко. Но я решил на транспорте. Чтобы скорее. Я все время забываю, что скорее пешком. В результате я пятнадцать минут топтался на углу, изнывая от жары и нетерпения. Автобус подъехал, громко прилипая шинами. Он был битком. Ноги торчали из окон. И на остановку набежало. Человек восемьдесят. Давно желающих. Дверь запечатала гражданка такой воли, что народ пал духом. Ахнули рессоры, и из кабины водителя раздался тихий стон. Я тоже пал, но сзади в меня ударило ядро: улица перевернулась, печень шлепнулась прямо в горло, а когда я проглотил ее и пришел в себя, то был уже в нутре, которое называлось салоном, — упираясь головой в широкую часть гражданки и снизу поддерживаемый коренастым майором с железобетонным лицом.
Ехали скучно. На остановках не выпускали. Ни за что. Гражданка, почуяв опору, мягко колыхалась на мне. Ухватиться — не было, и майору пришлось держать нас обоих. Я все боялся, что оборвемся, но он лишь уныло моргал на поворотах.
Все-таки надежная у нас армия.
По лестнице я взлетел в один дух. Который тут же и вышибли. Потому что на середине что-то, такое же летящее, глубоко, до позвоночника вошло мне в живот.
А потом с чмоканьем вышло и село.
Я узнал Буратино.
— Ну ты, дядя, даешь, — констатировал он, скрипя свернутой головой, возвращая на место. — Конечно, раз она у меня деревянная — давай, бей, кто хочет. Так, что ли?
Я с трудом разогнулся.
— Тук-тук-тук, — по лбу, по затылку звонко выстукивал Буратино. С удовлетворением заключил. — Вроде, целая. Молодец Карло, на совесть сработал. — Поднялся, отряхнул короткие, до колен штаны. — Ой, не стони, дядя, живой ведь… Лучше дай «беломору».
— Не курю, — выдавил я.
— И напрасно! — назидательно сказал Буратино. Подняв палец, посоветовал. — Надо начинать, тогда перестанешь бегать как угорелый… Ну — чао!
— Стой! — крикнул я. — Что там у вас происходит?
Буратино с отвращением вырвал локоть.
— А… заклинание духов… Ты туда, дядя? Не рекомендую. — Грохоча, будто вязанка дров, скатился по лестнице. Пискляво заорал снаружи. — Варахасий! Дуй сюда, пещ-щерный человек!..