зной, поглощали водку.
«Если ты переведешь хоть одно мое стихотворение на русский язык и издашь в России, — сказал Саша Петров, — ты просто восстановишь историческую справедливость. Я родился в 1938 году, издал тринадцать книг в разных странах, неужели мои стихи недостойны выхода в России?»
«Еще как достойны! — кивал я. — Оставь мне книгу. Я переведу твои стихи и отдам их в старейший советский толстый журнал „Сибирские огни“. Его выписывает даже библиотека американского конгресса. Устроит тебя старейший советский толстый журнал?»
Сашу Петрова «Сибирские огни» устраивали.
Пришло время, и я вспомнил о своем обещании.
Перелистав книжку («Словенска школа»), я позвонил в редакцию «Сибирских огней». «Конечно, переведите, — ответили мне. И уточнили: — Этот Петров, он ведь не диссидент? С вражескими радиостанциями не сотрудничает? — Ну, известный в то время набор обязательных вопросов. — Ах, сын врангелевца… Родился на чужбине… Ну ладно, — после долгих уговоров неохотно ответили мне. — Переведите, если он не антикоммунист и не фашиствующий молодчик».
Мучимый некими смутными предчувствиями, я раскрыл «Словенску школу».
Будет паскудно, подумал я, если у Саши Петрова не найдется ни одного стихотворения для старейшего советского толстого журнала. Будет еще паскуднее, подумал я, если все стихи Саши Петрова годятся для этого журнала. Саша Петров здорово пришелся мне по душе. Байрон о таких писал в дневнике: «Хороший человек. Хочу с ним напиться».
Стихотворение, открывавшее книгу, называлось «Смольный».
Как? — удивился я. Стихотворение называется «Смольный» и до сих пор не вошло в корпус переведенных на русский язык стихов? Где же эта лающая и воющая свора советских толмачей, хищно следящих за каждым доброжелательным движением на Западе?
Ведь — Смольный!
Не бордель на Пятницкой!
И вчитался в стихотворение.
Жизнь моей милой мамы, открывал измученную русскую душу хороший югославский поэт Саша Петров, мистически связана с жизнью величайшего вождя революции. Ленин рвался в Смольный, мама рвалась из Смольного. Большевики Ленина — в Крым, благородные девицы-смолянки — из Крыма.
Ага, подумал я, «Сибирские огни» сомлеют от такого стихотворения. У них там в редакции все с деревьев попадают.
И еще внимательнее вчитался.
Я искренне хотел познакомить читателей старейшего советского толстого журнала с замечательным югославским поэтом Сашей Петровым. Мало ли что жизнь его мамы так неудачно пересеклась с жизнью вождя. Не одной ей не повезло. Все же из благородных девиц. На сербском — племенитих.
Хороший поэт Саша Петров!
Я увлекся.
Меня трогала интонация.
Я увидел стихотворение «Чингисхан перед микрофоном» и обрадовался.
Вот оно! Саша Петров в этом стихотворении вскрывает, наверное, всю подноготную этих нынешних сверхмодных реакционных групп! Такое стихотворение напечатают даже «Сибирские огни» — журнал старейший, советский, активно вырождающийся.
Но я рано радовался.
Луна в стихах Саши Петрова зияла «улыбкой коммуниста, по ошибке ЦК загнанного на два метра под землю». Взвод косоглазых стрелков с Лубянки «расстреливал не Переца Маркиша, а поэзию идиша».
Ну и все такое прочее.
В «Сибирских огнях» все действительно с деревьев попадают, принеси я такое!
Но сверкнула надежда. «Зимняя элегия». Да еще с эпиграфом из Пушкина: «Зима. Шта дарадимо на селу?..»
Зима, вчитывался я.
Крошечный американский городок Коламбус.
Лекции отчитаны, тоска, дождь. Звонит телефон. Дружеский голос: «Саша! Какого хрена ты делаешь в этих сраных Штатах? Вернись на родной Ядран, вернись на солнечную Адриатику! Там жизнь, там движение, там речь родная славянская! Зачем тебе дождливый Коламбус?»
Вот оно!
Вот прекрасные стихи, будто специально написанные для старейшего советского толстого журнала. Если бы только не этот странный телефонный собеседник поэта… Его голос сразу насторожил меня…
«Твой Иосиф…»
1983 год.
Толстые и тонкие журналы, коптящие одинаково густо и мрачно.
Представляю на страницах «Сибирских огней» имена Саши Петрова и Иосифа Бродского. Случись такое, не только в редакции журнала, а, наверное, и в ЦК бы все с деревьев попадали.
Снег, снег.
Ветер мерзкий.
Гомбоджап Цыренджапович впал в спячку.
Денег нет, перспектив нет. Даже имя будущего героя мне неизвестно.
А имя литературного героя (это вам и Миша Веллер подтвердит) очень важно. Часто имя героя определяет его характер, движет его поступками. Обычно писатель пользуется списком футбольных команд, там фамилии перемешаны без всякого порядка. Это только Сергей Александрович Другаль, прекрасный фантаст, доктор технических наук, академик и генерал-майор, любит изобретать имена сам. Я видел у него листки с такими рабочими набросками, что от них дух захватывало.
Вот, к примеру, сеньор Окотетто. Что к этому добавить?
Или сеньор Домингин. Такому можно доверить родную дочь.
Или Ферротего. Этот ясно, изобретатель. Такому день задается с утра, к вечеру он в кондиции. А Липа Жих? Такие, как Липа Жих, нравятся крепким, уверенным в себе мужчинам, если, конечно, Липа Жих — женщина. Еще Мехрецки. Тут тоже все понятно. Сука этот Мехрецки, а Глодик и Зебрер — его приятели. Еще Блевицкая и Шабунио, этих я бы не пустил в дом, нечего им делать в моем доме.
Но если говорить всерьез, настоящей находкой генерал-майора Другаля, ученого и писателя, была белокурая девушка, порожденная прихотливой фантазией академика, — добрая, любящая, немножко застенчивая Дефлорелла.
«Разбойники вели тихую скромную жизнь».
А с ними — девушка Дефлорелла.
Короче, несмотря ни на что, некий замысел потихоньку вызревал в моей голове. Стал намечаться герой с несколько враждебными глазами, зато в дубленке на широких плечах. Над ним колебалось зыбкое облако неблагополучия.
Но главное, я знал: я созрел, пора вставить в пишущую машинку лист чистой бумаги.
И я бы вставил.
И, может, написал бы нового «Краббена», но мне позвонили.
Подняв трубку, я с изумлением узнал, что я, такой-то, член Союза писателей СССР, почти уже бывший, правда, писатель, должен собраться и лететь в Болгарию — в зарубежную командировку.
Потрясающий поворот сюжета.
В литературе такие штуки выглядят искусственными, но в жизни случаются сплошь и рядом. Спросите Мишу Веллера. Он подтвердит.
О СЛАВЕ И О ЛЮБВИ
Не буду скрывать, неожиданное сообщение меня ошарашило. Как когда-то телеграмма, пришедшая в Новоалександровск ночью. Что же касается писательской организации, к которой я был приписан, то там неожиданное известие произвело впечатление скорее негативное.
Подумайте сами.
Вот почти бывший писатель.
Он написал вредную для народа книгу.
Герои этой книги не вызывают никаких симпатий, они просто богодулы, а всем на свете известно, что на Курильских островах работают задорные комсомольцы. Дело, правда, исправлено — тираж вредной книги уничтожен, но все равно, как это вот так ни с того ни с сего посылать в братскую страну квазиписателя, который, к тому же, в свое время оболгал советского князя Святослава?
Да еще на казенный счет!
Странно, странно. Его, видите ли, представили к ордену Кирилла и Мефодия! Да что он такого сделал? Издал какую-то антологию современной болгарской лирики исключительно в собственных переводах. Ну и что? Мы тоже переводим селькупов и якутов, но нас в Болгарию не приглашают.
Конечно, странно.
Болгарских поэтов я переводил много лет.
Для себя, не думая, что когда-то сумею все это напечатать.
Но, как говорил Серп Иванович Сказкин, пошла пруха, и антология под нежным названием «Поэзия меридиана роз» вышла в свет. Будь моя воля, я бы отдал орден Кирилла и Мефодия не переводчику, а самим болгарским поэтам — настоящим, непридуманным. Они это заслужили.
Например, Христо Фотеву.
В одну дождливую ночь — ты убьешь меня.
Дождь предложит мне хрупкое плечо свое, я обхвачу его и, сделав пять шагов, упаду в ужаснувшуюся твою память: она мой неожиданный мавзолей.
Не желая, ты все же убьешь меня, и я услышу, как ты убеждаешь древнюю свою совесть, ты ведь имеешь в этом давний печальный опыт; и я услышу, как ты повторяешь, что, в сущности, я жив. И я, покорный труп, буду имитировать прекрасную жизнь живого. Ты загримируешь, перекрасишь меня и будешь перерисовывать из букваря в букварь, храня в памяти мой последний вскрик.
Ты поймешь, что я тебя ревновал, что любил тебя, что смотрел на тебя с ужасом. Ужаснувшийся, ты воскликнешь, что, убивая, спасал меня, и скажешь, что теперь я твой, а потому — жив, хотя я буду мертв, мертв — мертвее самого мертвого человека.
Ты убьешь меня, но до того мы успеем отпраздновать странный праздник.
Смеясь на большой площади старого города, я стану целовать твой смех и твои страхи. Среди ночи, в буфете пустого заснеженного вокзала, я почувствую твой поцелуй, почувствую всю тяжкую власть твоей древней любви и жалости. И я вскрикну, я — маленький и жестокий, и, наконец, выскользну из твоих рук.
В одну дождливую темную ночь — ты убьешь меня.
В одну дождливую темную ночь ты навсегда присвоишь меня себе. И, падая, я облегченно вдохну запах твоего вечного, твоего мокрого, твоего деревянного тротуара.
Это о дожде.
Это о родине.
Это о городе детства.
У каждого была своя Атлантида.
Приведенный выше перевод и сейчас кажется мне удачным.
Сам Христо Фотев тоже так считал, жаль, что стихотворение не попало в антологию.
В нее много чего не попало. Но все же она была составлена из стихов Андрея Германова и Михаила Берберова, Петра Караангова и Николая Кынчева, Ивана Теофилова и Аргириса Митропулоса, и многих многих других, кто действительно того заслуживал и заслуживает.
Перед всеми снимаю шляпу.
Никогда у меня не было шляпы, но перед болгарскими поэтами я ее снимаю.