Наконец он распечатал письмо от Эмилии. «Дражайший Джон» – этими словами начиналось оно. Джонни прочитал их и судорожно сжал письмо. Оно было написано женским почерком, с тоненькими прямыми черточками на конце каждой буквы вместо округлых очертаний, но все же было весьма четко, и казалось, будто каждое слово написано вполне обдуманно.
«Дражайший Джон. Для меня так странно еще употреблять подобное выражение. И все-таки скажу „дражайший Джон“, разве я не имею права называть вас таким образом? Разве вы не принадлежите мне, а я вам навсегда? (Джонни снова судорожно сжал письмо и при этом пробормотал несколько слов, повторять которые я не считаю нужным. Через минуту он продолжал.) Я знаю, что мы совершенно понимаем друг друга, и в таком случае совершенно позволительно одному сердцу открыто обращаться к другому. Таковы мои чувства, и я уверена, что в вашей груди найдется для них отголосок. Не правда ли, что любить и в то же время быть любимым – в высшей степени восхитительно? Так, по крайней мере, я воспринимаю это чувство. При этом, дражайший Джон, позвольте мне уверить вас, что в моей груди нет ни малейшей ревности в отношении к вам. Я слишком верю как в ваше благородство, так и в свою, я бы сказала, чарующую силу, хоть вы и назовете меня тщеславной. Не думайте, что этими словами я намекаю на Л.Д. Разумеется, вам приятно видеться с друзьями вашего детства, и, поверьте, сердце вашей Эмилии слишком далеко от того, чтобы завидовать такому очаровательному удовольствию. Ваши друзья, я надеюсь, со временем будут и моими друзьями. (Судорожное сжатие письма.) И если между ними действительно будет Л.Д. которую вы так искренно любили, я точно так же искренно приму ее в мое сердце. (Этого уверения со стороны Эмилии было слишком много для бедного Джонни, он швырнул на пол письмо и начал думать, где и в чем искать ему помощи – в самоубийстве или в колониях, – немного погодя он снова поднял письмо, решившись осушить горькую чашу до дна.) Если вам показалось, что перед вашим отъездом я была немного капризна, то вы должны простить вашу Эмилию. Я уже наказана за это: месяц вашего отсутствия – для меня целая вечность. Здесь нет ни души, кто бы сочувствовал моему положению. А вы во время своего отсутствия не хотели даже порадовать меня. Могу вас уверить, какие бы ни были ваши желания, я не буду счастлива до тех пор, пока не увижу вас при себе. Напишите мне хотя строчечку, скажите, что вы довольны моею преданностью.
Теперь я должна вам сказать, что в нашем доме случилось грустное происшествие, в котором не думаю, чтобы друг ваш мистер Кредль вел себя вполне благородно. Вы помните, как он всегда ухаживал за мистрис Люпекс. Матушка моя была крайне огорчена этим, хотя ни слова никому не говорила. Разумеется, кому приятно говорить о таких предметах, которые касаются имени какой-нибудь леди. В течение последней недели Люпекс сделался страшно ревнивым, и мы все знали, что приближается что-то недоброе. Сама Люпекс хоть и хитрая женщина, но не думаю, чтобы она замышляла что-нибудь дурное, разве только одно, чтобы довести мужа своего до бешенства. Вчера Люпекс пришел под хмельком и пожелал видеться с Кредлем, но Кредль перепугался, взял шляпу и ушел. Это с его стороны было весьма дурно. Если он считал себя невинным, то почему он не явился на призыв Люпекса и не объяснил недоразумения? Это обстоятельство, говорит моя мать, падает темным пятном на наш дом. Люпекс клялся вчера вечером, что утром отправится в управление сбора податей и осрамит Кредля перед начальниками отделов, клерками, перед всеми. Если он это сделает, то вся история появится в газетах, весь Лондон узнает об этом. Самой Люпекс это понравится, я знаю, она только и заботится о том, чтобы о ней говорили, но что будет тогда с домом моей матери? Как я желаю, чтобы вы были здесь: ваше благоразумие и благородство все бы это уладили сразу, так, по крайней мере, я думаю.
Я буду считать минуты до получения вашего ответа и позавидую почтальону, который возьмет в руки ваше письмо прежде, чем оно дойдет до меня. Пожалуйста, пишите поскорее. Если я не получу ответа в понедельник утром, то буду думать, что с вами что-нибудь случилось. Хоть вы и находитесь в кругу дорогих своих старых друзей, но, вероятно, у вас найдется минута написать несколько слов вашей Эмилии.
Матушка очень огорчена происшествием в ее доме и говорит, что, если бы вы были здесь и подали ей совет, она бы много не беспокоилась. Для нее это очень тяжело, она всегда заботилась о том, чтобы дом ее пользовался уважением и чтобы все в нем были покойны. Я послала бы заверения в моей искренней любви и почтении вашей дорогой матушке, если бы только знала ее, хотя надеюсь, что узнаю, вашей сестрице, а также Л.Д., если вы объяснили ей наши отношения. За тем ничего больше не остается сказать со стороны всецело преданной и обожающей вас
Эмилии Ропер».
Ни одна часть этого нежного письма не доставила удовольствия бедному Имсу, напротив, последняя из них отравляла все его чувства. Возможно ли было оставаться равнодушным, когда эта женщина осмелилась говорить о заверениях в любви к его матери, его сестре и даже Лили Дейл! Он чувствовал, что одно уже произношение имени Лили такой женщиной, как Эмилия Ропер, было осквернением этого имени. А между тем Эмилия Ропер, как она уверяла его, принадлежала ему. Как ни противна для него была она сейчас, он верил, что и сам принадлежал ей. Бедный Джонни чувствовал, что в лице его она приобрела некоторую собственность и что ему суждено уже быть связанным с ней на всю жизнь. Во все время знакомства с Эмилией он сказал ей весьма немного нежностей, весьма немного таких, по крайней мере, нежностей, которые имели бы серьезное значение, но между этими немногими было слова два-три, которыми он высказал свою любовь к ней! А эта роковая записочка, которую он написал ей! При одном воспоминании об этом Джонни подумал: уж не лучше ли ему отправиться к большому резервуару позади Гествика, резервуару, питавшему водой Хамершамский канал, и положить конец своему жалкому существованию?
В тот же самый день он написал два письма: одно к Фишеру, другое к Кредлю. Фишеру он высказал свое убеждение, что Кредль точно так же, как он сам, был невинен в отношении к мистрис Люпекс. «Он далеко не такой человек, чтобы подбираться к замужней женщине», – говорил Джонни, к немалому неудовольствию Кредля: когда письмо достигло места служения последнего, ведь этот джентльмен не отказался бы от репутации Дон Жуана, которую надеялся приобрести между своими сослуживцами чрез это маленькое происшествие. При первом взрыве бомбы, когда бешено ревнивый муж свирепствовал в гостиной, раздражаемый все более и более парами вина и любви, Кредль находил это обстоятельство в высшей степени неприятным. Но на утро третьего дня – Кредль провел две ночи на софе своего приятеля Фишера – он начал гордиться этим, ему приятно было слышать имя мистрис Люпекс, произносимым другими клерками. Поэтому, когда Фишер прочитал письмо из Гествика, ему очень не поправился тон его друга.
– Ха-ха-ха! – захохотал Кредль. – Я только и хотел, чтоб он сказал именно это. Подбираться к замужней женщине! По этой части я самый последний человек во всем Лондоне.
– Клянусь честью, – сказал Фишер, – я думаю, последний.
И Кредль остался недоволен. В этот день он смело отправился в Буртон-Кресцент и там обедал. Ни мистера, ни мистрис Люпекс не было видно, мистрис Ропер ни разу не упомянула их имени. В течение вечера он собрался с духом и спросил об них мисс Спрюс, но эта старая леди торжественно покачала головой и объявила, что ей ничего не известно о подобных делах: где уж ей знать об этом?
Но что же должен был делать Джон Имс с письмом от Эмилии Ропер? Он чувствовал, что всякого рода ответ на него был бы делом очень опасным, но также казалось опасным оставить его совсем без ответа. Он вышел из дома, прошел через гествикский выгон, через рощи гествикского господского дома к большой вязовой аллее в парке лорда Де Геста, и во все время прогулки придумывал способы, как бы выпутаться из этого безвыходного положения. Здесь по этим самым местам он бродил десятки и десятки раз в свои ранние годы, когда, оставаясь еще в совершенном неведении о происходившем за пределами его родного крова, мечтал о Лили Дейл и давал себе клятву, что она будет его женой. Здесь он сочинял свои стихотворения, питал свое честолюбие возвышенными надеждами, строил великолепные воздушные замки, в которых Лилиана Дейл господствовала, как царица, и хотя в те дни он сознавал себя неловким, жалким юношей, до которого никому не было дела, никому, кроме матери и сестры, но все же был счастлив в своих надеждах, хоть никогда не приучал себя к мысли, что они могут осуществиться. Но теперь ни в его мечтаниях, ни в надеждах не было ничего отрадного. Все для него стало мрачно, все грозило ему несчастьем, гибелью. Впрочем, и то сказать, почему же ему не жениться на Эмилии Ропер, если Лили выходит замуж за другого? Но при этой мысли он вспомнил момент, когда Эмилия в памятную ночь показалась ему в полуотворенную дверь, и подумал, что жизнь с такой женой была бы живой смертью.
Одно время он решился рассказать все своей матери и предоставить ей написать ответ на письмо Эмилии. Если худое должно сделаться худшим, то, во всяком случае, Роперы не могли бы совершенно погубить его. Он знал, по-видимому, что Роперы могли начать судебный процесс, вследствие которого его бы посадили в тюрьму на известное время, уволили бы от службы и наконец раструбили бы о его поступке во всех газетах. Все это, однако же, можно бы перенести, если бы перчатка была брошена ему кем-нибудь другим. Джонни чувствовал, что он одного только не мог сделать, – написать девушке, которую бы следовало любить, и сказать ей, что он вовсе не любил и не любит ее. Он знал, что сам был бы не в состоянии нанести подобные слова на бумагу, как знал очень хорошо также и то, что у него недостало бы смелости сказать ей в лицо, что он изменил свое намерение. Он знал, что ему надо принести себя в жертву Эмилии, если не найдет какого-нибудь доброго рыцаря, который бы сразился с бедой и одержал победу в его пользу, и при этом снова подумал о своей матери.