У входа в метро Андрей остановился выкурить сигарету. Едва затянулся, почувствовал, что как бы тронулись неведомые кони. И чувство времени — плавное скольжение по хрустальной реке, разглядывание давних берегов — снова вернуло Андрея к сомнительной вехе его юности — замшевой куртке. «Почему куртка? — недоумевал Андрей. — Почему именно паршивая забытая куртка среди стольких страстей, событий и прочего? Или… — усмехнулся Андрей, — она была… первым моим халатом? Возможно ли такое?»
Словно бы в подтверждение, куртка не желала исчезать. Напротив, она обрела какой-то сюрреалистический вид. Уже не никелированные заклепки, а глаза Анюты смотрели на нынешнего Андрея с давно канувшей в Лету куртки. Это они, золотистые, страдающие, плакали, когда он шел гулять по улице Горького. Как волновали его эти прогулки! Андрей вспоминал, какая тогда звенела в нем пустота. Нравиться! Хотелось нравиться девушкам! Случалось, они обращали внимание — сначала на куртку, потом на Андрея, — и какое мощное эхо сотрясало пустоту, будто из одной лишь пустоты и состоял Андрей, какие несбыточные, бесстыдные картины мгновенно рождались! Андрею претили тогда утомительные, серьезные отношения с девушками, претила наивная несвобода, наметившаяся было между ним и Анютой. Другого хотелось! Иные женские образы владели воображением. Не вспоминал Андрей ни бесконечно верную жену протопопа Аввакума, ни подругу Перикла, знаменитую Аспазию, а подолгу думал о развратной римлянке — отравительнице Мессалине, о Феодоре, жене византийского императора Юстиниана, взошедшей на трон из публичного дома… Эти женщины казались Андрею куда более интересными.
Анюта, Анюта… Он уже тогда не знался с Анютой. Золотистые глаза уже ему не снились. Лишь изредка вспоминался ее крик, когда уплывали с острова: «Не приближайся!» «Как странно, — думал Андрей, — уместились в этом крике две взаимоисключающие противоположности: «Не приближайся!» и «Будь со мной, не бросай!» Какой нелепый крик… У мужчин так не бывает. Но… почему он мне запомнился?»
Андрею снились совсем другие сны.
Была, правда, одна встреча возле дома. Два милиционера выводили из подъезда Семку, который почему-то держал сцепленные руки за спиной. Андрей посторонился, уступая им дорогу к глухой, зарешеченной машине, удивляясь, чего это милиционеры так неприязненно на него косятся. На Семкиной красной распухшей руке Андрей разглядел свежую наколку «Анюта».
— Куда ты? — спокойно и нелепо прозвучал вопрос Андрея в утренней тишине.
Семка обернулся.
— Не разговаривать! — толкнул его милиционер.
Глядя на напряженную Семкину спину, на злобный, гуляющий на повернутой в профиль щеке желвак, Андрей вдруг ясно и без всякой помощи иного увидел, что будет дальше, — как Семка все возьмет на себя, не выдаст Толяна и прочую сволочь, как восстановит бессмысленным упрямством против себя следователей и будет в конце концов отвечать один… Но… не шевельнулась в Андрее жалость. Семка был свободен поступать именно так — чтобы кончилось зарешеченной машиной, — а не иначе.
Поднявшись на второй этаж, Андрей увидел Анюту. Она стояла у окна, закрыв лицо руками. Андрей хотел к ней подойти, но… не подошел. Вызвал лифт. Анюта не обернулась, хотя знала, что это он, Андрей, стоит внизу и смотрит на нее.
Андрей обратил внимание, как Семкина беда изменила самый облик Анюты. Склоненная голова, руки и лицо, сплетенные в клубок, вздрагивающие от боли и безнадежности плечи… Казалось, положи он ей сейчас на плечо руку, закричит Анюта как от ожога. Андрей не знал, его не интересовало, как жила Анюта после острова: вернулась ли к Семке или плачет сейчас по прошлому? Заходя в лифт, он думал, удастся ли Анюте после всех переживаний сохранить грациозность и гармонию?
…Через несколько дней после встречи с Семкой в комнату к Андрею зашел отец.
— У меня был Николай Сергеевич с первого этажа, — сказал он.
— Кто это?
— Краснодеревщик. Помнишь, он реставрировал как-то нам шкаф. Хороший мастер, но…
— Понятно, пьет, — смутно что-то припоминая, вздохнул Андрей.
— Так вот, у него сын под следствием, Сеня. Николай Сергеевич просит, чтобы я заступился. Говорит, сын и так не без греха, а тут еще влюбился. В ювелирном магазине вырвал из рук покупательницы брошь… якобы с бриллиантами. Убежал. Вещь продавать не стал, а в тот же вечер прицепил на кофточку своей девчонке… — Отец внимательно посмотрел на Андрея.
— Вот как?
— Прямо граф Монте-Кристо какой-то. Гусар. Может, действительно влюбился, и… Как ты думаешь? Ты с ним знаком?
— Я с ним как-то подрался, — ответил Андрей, — а до этого… ну, да это неважно.
— Ты? — не поверил отец. — Подрался? И крепко тебе досталось?
— Их было трое, но… не в этом дело.
— Из-за чего же вы подрались?
— Из-за какой-то чепухи. Они, видите ли, решили, что мимо их вонючей беседки никто не должен ходить. Ну а я шел. Чепуха какая-то.
Отец с интересом смотрел на Андрея.
— Ты как-то по-иному стал говорить. С одной стороны, вроде повзрослел, а с другой…
— Да, — сказал Андрей, — я повзрослел. Ты просто не заметил. Ты был очень занят этой женщиной. Кажется, с тех самых пор, как вернулся из Ялты.
— Если бы, — вздохнул отец, — раньше. Значительно раньше… Так, значит, вы с Сеней враги?
— Какие там враги? — Андрей пожал плечами. — Мы — никто. Семка — обыкновенная дешевая шпана, вовсе не Робин Гуд.
Отец молчал.
Андрей удивился, что он придает этой глупой истории такое значение.
— Мне совершенно все равно, будешь ты за него заступаться или нет, — сказал Андрей. — Если хочешь знать, я не думаю, что твое заступничество вернет Семку на путь истинный. Чушь какая-то! Вырвать брошку, прицепить на кофту своей… девчонке… Идиот! На что замахнулся! И… девчонка эта хороша, если ходила с краденой брошкой! Она же знала, что брошка краденая!
Андрей потянулся к учебнику, полагая, что разговор окончен.
— Ну а тебе, например, — сказал отец, — неужели никогда не хотелось доказать девчонке, что ты все можешь, что нет для тебя преград…
— Девчонке?
— Хотя бы девчонке.
— Преград… в самом себе? — уточнил Андрей.
— В самом себе? — удивился отец. — Что значит — в самом себе?
— Хорошо. Попробую объяснить, — снисходительно улыбнулся Андрей. Впервые в разговоре с отцом он чувствовал себя столь уверенно. То, что все эти годы отец был занят исключительно своей работой, своими делами, женщиной и не воспитывал его, придавало сейчас Андрею необъяснимую уверенность. Андрей сходил в прихожую, взял с полки осколок синего купола со звездой. — Вот, — сказал, — зачем держать его на полке, когда саму церковь снесли? Зачем сожалеть после, когда надо было сражаться до? Ты, конечно, возразишь, что совесть у тебя чиста, ты сделал все, что мог, чтобы спасти. Но что помешало тебе идти до логического конца? Сражаться, спасать церковь до логического конца? Значит, есть преграда между здравым смыслом и жертвенностью? То есть ты чувствовал, до каких пор можно. А дальше — риск, дальше — меч карающий, непредсказуемость, а может и… Ты ведь это знал, а следовательно, заранее был готов к поражению. Выходит, есть преграда в… самом себе. И она в определенные моменты, когда… ну там бессонница или кто из старых друзей внезапно заходит, мучает… А в утешение — синий осколочек, когда целое-то давно развеяно по ветру. А я так не хочу! Эти мучения, они… мелки, недостойны! Я… никогда не буду доказывать девчонке, что для меня нет преград, потому что то, что уже надо это доказывать, — есть преграда! Девчонка — преграда! Я свободен, когда мне никому ничего не надо доказывать. Никакое поражение, никакие мучения тогда попросту невозможны, понимаешь? А насчет осколка, извини. Я тебя не хотел обидеть.
— Я думаю — это чужие мысли, — сказал отец, — опять читал, наверное, какую-нибудь чушь? И я совсем не обиделся. Если хочешь, мы вернемся к этому разговору, только попозже. Сейчас ты не очень хорошо понимаешь, о чем говоришь.
— Ты сам спросил меня, не хочется ли мне доказать девчонке, что для меня нет преград.
— В таком случае ты понял меня как-то извращенно. Очень интересно его опознали, этого Семена. Представляешь, все так стремительно проделал, паршивец, никто ничего и не понял еще, а его и след простыл. А потом покупательница вспомнила: рука тонкая, а на ней наколка — «Анюта»… Так по «Анюте» и разыскали. Это случайно не та Анюта, у которой брат… Володя, кажется, твой ведь приятель?
— Возможно, — ответил Андрей, — вполне возможно. Но меня это совершенно не касается.
— Понятно. Так что ты мне советуешь? Что ответить Николаю Сергеевичу?
— Мне все равно, — ответил Андрей.
— Все равно… — задумчиво повторил отец, — все равно… — нашел взглядом белую голову античного мыслителя. — А тебе никогда не казалось, что нельзя произносить «все равно», когда другой человек страдает. Пусть даже ты не можешь ему помочь, но… ради себя самого, ради других, которые, возможно, тебе дороги, нельзя — «все равно»! Этим ты сам в себе что-то убиваешь, что-то невозвратно теряешь. А именно, перестаешь быть человеком. Это… уже не тебя изображают в живописи, не о тебе пишут книги, ты уже ничто, понимаешь? Какая это коварная вещь «все равно», — продолжал отец непривычно тихим голосом, — смешно, конечно, наивно об этом говорить, но… ты, похоже, забыл, что этот Семка — такой же, как ты, так же дышит воздухом, так же плакал в детстве, говорит на таком же русском языке, думает иногда, возможно, о чем и ты думаешь… Разве можно об этом не помнить? Он живет… Сейчас оступился, да, но он все равно надеется, что вокруг все-таки люди, какие бы ни были, а все же свои, родные… И вот ты — «все равно». Каждое «все равно» — как кирпичик, вытащенный из здания. В конце концов развалится здание. Ты хоть раз в жизни подумал, что и ты, и я, и этот Семка, и все, кого мы знаем, — это же народ! «Все равно» — какой-то мерзкий микроб в нашей крови, он нас разъединяет, то есть убивает ощущение, что мы — народ, и от этого мы — все вместе! — лишаемся силы! Ты говоришь «все равно» какому-то жалкому Семке, а получается, что говоришь, да-да, не смейся, своему народу! Ты отторгаешься от него посредством «все равно». Такая простая, казалось бы, штука — «все равно», а… ведь предательство. Вроде бы Семку предаешь, а на самом деле всех…