Малый круг — страница 37 из 54

— Да ты спятил, дурак! — она брезгливо высвободила руку.

«Плевать, пусть, ладно…» — Фома устал от бесконечных взлетов и падений сегодняшнего вечера. Гиревых Бориных кулаков было не миновать.

Они еще посидели на ступеньках, покурили. Спустились в зал, когда стало окончательно ясно: так долго перерыв продолжаться не может. Фома пробился к помосту.

— Начинайте или катитесь отсюда! — наседал на музыкантов кто-то в сером костюме.

— Давай заделаем инструментал на двадцать минут, услышит, сволочь, что начали. С бабой где-то заперся! — не обращали внимания на костюм музыканты.


— Может, подождем, поищем?

— Так он тебе и откроет, жди!

— Если через две минуты не начнете, я закрываю концерт! — побледневший от ярости костюм удалился.

— Пианиста потеряли? — дружелюбно поинтересовался Фома.

— Потеряли, — хмуро отозвался один, — видел его?

«Надо сматываться, — подумал Фома, — немедленно сматываться, а я тут…» И совершенно неожиданно вспрыгнул на помост, взял несколько аккордов на электрооргане.

— Ну, это не смертельно, — весело обернулся к музыкантам, — это я сумею, — кивнул на ноты. — Что, поехали?

— Кто ты такой?

— Вот так всегда, — усмехнулся Фома, — хочешь людям помочь, тебе сразу: кто ты такой? Да не все ли равно? Что, паспорт показать? А вообще-то, как хотите, ребятки, это ваши трудности.

— Подожди-подожди! — музыканты были людьми, привыкшими к неожиданностям, не боявшимися риска. Тому немало способствовала музыка, которую они исполняли. Примерно десять секунд ушло на инструктаж Фомы: «Слушай мелодию. Когда собьешься, затихай, потом по ходу врубайся. Все будет нормально!»

Фома занял место за электроорганом. Едва они начали, всеобщий вопль вновь потряс спортзал. Фома уже забыл, что еще недавно сам орал. Сейчас он сидел на месте бога, и ему казалось естественным, что столько людей одновременно испытывают восторг. Когда он отрывал голову от нот, видел колышущееся море темных и русых голов, — кое-где мелькали и лысины, — взлетающие, как форели, руки, однообразные, словно смазанные потные лица. Фоме сделалось не по себе. Море показалось ему механическим. Своими гитарами музыканты могли заводить его, как игрушку, натягивать невидимые пружины. Фома был уверен, рявкни он сейчас в микрофон: «Повторяй за мной!» — произнеси что угодно, стоустая толпа с готовностью подчинится.

Особенно хорошо танцевал какой-то, похожий на латиноамериканца, в белом атласном пиджаке. Полы пиджака развевались. Когда на него падал свет, казалось, то вертится-переливается диковинное веретено. Фома поискал в зале своих. Соломы не увидел. Липчук танцевал сразу с двумя девицами. «Не очень-то горюет по Соломе, — подумал Фома, — если вообще кто-то здесь о чем-то горюет». Антонова конечно же танцевала с атласным. Фома сразу возненавидел его ленивое восточное лицо, шашлычные губы, богатые водевильные бакенбарды. Да как может нравиться такой… человек? Как-то нехорошо все переплелось-увязалось: циничный мятеж Антоновой, запертый гигант Боря, бездарные, перевирающие мелодию музыканты, обшарпанный нищий спортзал, зарешеченные тюремные лампионы, вытертые маты, утесами сложенные у стены, красноповязочники, которым конечно же хотелось танцевать, но которые были вынуждены мрачно стоять у входа, якобы делая важное дело, ненавидеть танцующих, — все вдруг до такой степени стало чуждым, неприемлемым и глупым, что Фома перестал различать нотные знаки. Проще всего было немедленно уйти, но это значило сдаться, оставить в победителях забывшую стыд Антонову, атласного бакенбардиста с шашлычными губами, — хотя он-то здесь при чем? — играющих как бог на душу положит музыкантов, сам неверный порядок, когда желающих танцевать и веселиться — почему это вызывает такое подозрение? — загоняют в подвальный спортзал, где красноповязочники занимают круговую оборону — от кого? — когда то, что называется здравым смыслом, достоинством человека, рушится, превращается в похабные развалины. Фома сейчас одинаково презирал тех, кто установил такой порядок, и тех, у кого не хватало мужества его исправить, кто подчинялся, в их числе и себя. Мир представал изуродованным, Фома не представлял, что конкретно — сейчас, в данный момент — он может сделать для его спасения.

«Сейчас, сейчас… — бормотал он, лихорадочно переключая регистры электрооргана. — Кто же, кто? Эдуард Хиль? Кобзон? Мария Пахоменко, а может… Эдита Пьеха? Нет, Хиль, конечно же мой любимый Хиль!»

Некоторое время никто ничего не понимал. Внутри одной мелодии вдруг возникла другая, до боли знакомая, победительно-фальшивая и бесконечно постылая. Потом музыканты стали кричать на Фому. В зале возникло легкое замешательство, кто-то неуверенно затопал, засвистел, другие восторженно завопили, полагая, очевидно, что так и было задумано. Гитары и ударник смолкли. Гремел один орган: «Лесорубы! Привыкли руки к топорам! Только сердце непослушно докторам… (каким докторам и как? как вообще сердце может быть послушно или непослушно?) когда иволга поет по вечерам…» — Фома вспомнил, после этих слов Хиль обычно прикладывает руку к уху, округляет глаза и чуть наклоняет голову, как бы прислушиваясь к этой, волнующей сердца лесорубов мифической иволге. Он тоже хотел сделать так, но успел только кретински округлить глаза. Музыканты оттащили его от органа, спихнули с помоста. Хохочущая, вопящая толпа подхватила Фому на руки и, словно установившего рекорд спортсмена, молодца-тренера, протащила через зал, вестибюль, вниз по лестнице. На счет «три» с размаху бросила на газон. После чего столь же шумно отхлынула. Фома оказался на холодной осенней траве. «Святая ночь», желая загладить инцидент, заиграла как с цепи сорвавшись.

Фома поднялся. На всякий случай спрятался за дерево. Но было тихо. В зале осталась его сумка. Ничего, захватят.

Вставив в зубы сигарету, сунув руки в карманы, он независимо зашагал в сторону Невского. Его обогнала возбужденная длинноволосая компания. «Нет-нет, серьезно, — донесся их разговор, — чувак голый вскочил за ударник».

На Фому обрушилась желанная свобода, вот только не ко времени и с привкусом горечи. Он не представлял как распорядиться внезапно обретенной свободой.

Ноги сами привели к родному дому. Почти во всех окнах горел свет, лишь окна Фомы были темны. «И здесь — свобода!» — горько усмехнулся он, перебрался по овальному мостику на другую сторону канала.

Крылья грифонов улавливали рассеянный в воздухе осенний сумрачный свет, мерцали, будто над ними роились золотые мухи.

Божий храм не белел, а испуганно прятался во тьме возле сквера. Фоме показалось, воздух вдруг окаменел, когда он чуть не налетел лбом на стену. Несколько месяцев назад храм принялись реставрировать. У одной стены поставили леса, но дело отчего-то застопорилось. Рабочие ушли, леса остались. Они напоминали гигантский насест. Проходя под насестом, Фома поднял голову и увидел в узком стрельчатом окне храма живой свет. Это было невозможно. Фома остановился. Однако сколько ни вглядывался в темное поднебесье, ничего кроме смутных перпендикулярных контуров насеста не разглядел. Да и мог ли быть в окне свет? Может, то был какой-то случайный отблеск?

Он двинулся дальше, но мысль о свете в окне засела как заноза. Ветер кретинизма понес Фому в обратную от здравого смысла сторону. Стоило ему только о чем-то подумать, в чем-то усомниться, чего-то испугаться, как в нем просыпался патологический, неумолимый протест. О разумном компромиссе со здравым смыслом не могло быть и речи. Фома ломил, как бешеный бык, на забор, зарабатывал репутацию странного идиота. Так два года назад вдруг бросился целовать Антонову на мосту с грифонами. Так в раннем детстве, поскандалив с отцом, ушел из дому, скрывался в каких-то катакомбах, пока не поймали. Так сейчас предстояло лезть по ненадежным лесам к воображаемому свету в стрельчатом окне.

Фома поплевал на руки, легко подтянулся, забрался на первый ярус. До совершенно темного окна было, как до неба. Внизу послышался легкий топот. Фома увидел белую юбку Соломы.

— Тебе чего, Ирина? — надменно осведомился сверху. Он назвал ее по имени, давая понять, что откровенничать и фамильярничать не намерен.

— Они тебя не догнали? — отдышавшись, спросила Солома.

— Кто?

— Да этот пианист и с ним такой здоровый, который кулаком стул разбил.

— Как видишь, нет, — Фома совершенно забыл о Боре. Мысль, что тот вполне мог догнать его в темном сквере, да еще в паре со здоровым, который кулаком разбивает стулья, неприятно удивила его.

— Зачем ты туда лезешь? — лицо Соломы в темноте напоминало маленький белый чайник.

— Так просто. Показалось, там в окне свет.

Антонова не удовлетворилась бы таким объяснением. С Соломой было проще.

— Есть ли там окно? Ты уверен? — спросила она.

— Посмотрим, — доски под ногами разъезжались, гнулись. Трусливым гусиным шажком Фома добрался до железной лестницы, на манер корабельного трапа соединяющей ярусы, вскарабкался еще выше.

— Эй, — услышал разбойный голос Соломы. Должно быть, она успела покурить на холодке, — ты случайно не бросишься вниз?

— Вниз? — растерялся Фома. — Зачем? От несчастной любви?

— Хотя бы, — многозначительно произнесла Солома.

Довольно легко Фома преодолел еще два яруса. Из-за обломков выглянула луна. Стена храма сделалась сиреневой, как чулки Соломы. Вверху открылся темный провал окна. Но вот беда: выше лесов не было. Добраться до окна можно было лишь по металлической мачте, одиноко и странно уставленной в небо.

— Неужели я тебе совсем не нравлюсь? — вопрос Соломы застал Фому, когда он, перепачканный в ржавчине, судорожно обхватив сплетенными руками и ногами мачту, переводил дух на середине дороги.

Мачта подозрительно качалась. Фома с трудом дополз до окна, шагнул в нишу. Из-под ног с диким воплем рванулась ворона. Перепуганный Фома чуть не свалился.

— Это жар-птица, — ехидничала с земли Солома, — это она горела в окне.

В нише было светлее, чем на лесах. Под ногами что-то скрипело, поблескивало. То были сокровища вороны: кусочки фольги, многочисленные пивные крышечки, алюминиевая вилка, новенькая, точно вчера вышедшая из-под станка, кубинская монета достоинством в пять песо. Опустив монету в карман, Фома шагнул к беспросветно запыленному стеклу, попытался носовым платком протереть смотровой глазок. Платок немедленно сделался черным. Даже если бы в храм, пробив купол, угодил метеорит, запылал бы там космическим, плачущим над мирозданием огнем, вряд ли его свет отразился бы в угольном огне. Но Фома все же приник к глазку. С таким же успехом он мог смотреть в бездонную яму, в черную воду канала, в собственный сжатый кулак. Но не было сил оторваться от запыленного, точно одетого в свитер, окна. Вдруг то ли ветер засви