Малый круг — страница 38 из 54

стел, то ли звуки настоящего — церковного — органа просочились, как водичка, сквозь толстые стены. Только откуда в православном храме католический орган? Перед глазами побежали волны, Фома увидел как наяву:

III

колеблющийся свет свечей в люстрах и канделябрах, красную бархатную драпировку, уходящие ввысь трубы органа, словно ощерившиеся зубы апокалиптического зверя, скорбную Марию с Христом-младенцем на руках, взрослого воскового Иисуса в терновом венце, в брусничных капельках крови. Увидел немногочисленных католических прихожан и среди них почему-то двух русских гусарских офицеров.

— Полно тебе, Александр, — мягко увещевал круглолицый с редкими бакенбардами и картофельным, как у Фомы, носом меланхоличного товарища. — Ужели тебе мало музыкальных вечеров у Андрея Семеныча? Да и вполне ли ты ведаешь устройство сего чудовища? — кивнул на орган. — К чему тебе непременно на хоры?

— Милейший Степан Никитич, — отвечал товарищ. (Его холодное, тонкое, до боли знакомое лицо казалось Фоме сошедшим с миниатюры на слоновой кости. «Господи, да ведь это же… он… Грибоедов…. — узнал Фома, — только молодой. Зачем… чего он здесь?») — Я всегда охотно прислушиваюсь к твоим советам, однако нынче они меня изрядно утомляют. Тем более я прошу тебя о такой пустячной мелочи — отвлечь святого отца разговором. Как истинно православный, ты, к примеру, можешь усомниться в ложном их догмате касательно чистилища. Спроси, не является ли самая наша жизнь на многопечальной земле неким чистилищем, куда мы попадаем, толком даже не согрешив? Только к чему в таком случае оно нас приуготавливает? Впрочем, я сам могу ответить, любезнейший Степан Никитич. Чистилище — это отрицание, которому мы все столь подвержены, обретенное же поприще — рай, но странный рай, его необходимо выстрадать, ибо самое простое под небесами — все отрицать, ни во что не верить. Да только дарует ли сей рай блаженство? Сомневаюсь, дорогой Степан, но все же иного блаженства человеку в смертной его жизни не дано.

— Тебе ли, Александр, с твоими талантами тосковать о поприще?

— Поверь, Степан Никитич, у кого много талантов, у того нет ни одного настоящего.

— Не скромничай, ты знаешь, я с тобой все равно не соглашусь. Не знаю, что ты надумал, только смотри, как бы святые отцы не заявились на нас с жалобою. Мы здесь не в родном Отечестве.

— Ах, Степан Никитич, да пусть они жалуются хоть своему богу, — Александр положил на плечо товарища античную, с длинными нервными пальцами руку. — Что же касается Отечества… О, хуже прочих земель — край, где товарища нет, добавлю от себя — также и поприща, хуже прочих богатств — добро, что сами клянем. Это добро — отрицание, Степан, если мы чем и богаты без меры, так это не умом и мужеством, а отрицанием… Впрочем, это говорю не я, а восточные мудрецы.

— Даже когда ты делаешь глупости, Саша, я почему-то помогаю тебе, — вздохнул круглолицый. — Будь по-твоему, я отвлеку святого отца, только торопись, у нас же свидание.

— Красотку, что плавной походкой мила, отдам за кобылу, что рвет удила, — грустно улыбнулся Александр. — А может, это добро не отрицание вовсе, а женская любовь?

— Не прикидывайся схимником, Александр, — погрозил товарищу пальцем круглолицый, — и не цитируй проклятых мухамеддан. Вон идет святой отец…

Пока Степан Никитич что-то говорил святому отцу, почтительно и усердно ему внимавшему, Александр отправился на хоры, где имел короткий и энергичный разговор с органистом, в результате которого тот безропотно уступил ему свое место. Железные трубы ожили. Торжественная музыка наполнила помещение. Казалось, то мрачный католический бог, из всех языков признающий лишь латынь, из всей музыки — лишь орган, беседует с прихожанами. Фома заслушался, забыв про офицеров, как вдруг органный глас господа утратил торжество, словно господь вместо очищающей проповеди решил позабавить прихожан анекдотом. Под сводами гремел родимый русский «Камаринский мужик». Последнее, что видел Фома сквозь протертый в пыльном окне глазок, — отпавшую челюсть святого отца, его протестующе вознесенные руки…

IV

Фома посмотрел вниз. Каким-то образом Солома ухитрилась забраться на первый ярус и то ли топталась там, то ли пританцовывала.

— Чего ты там увидел? — спросила она. — Какое-нибудь чудо?

— Да, чудо. Куда ты лезешь?

— Ты пропал. Зову, кричу, не отвечаешь.

Фома съехал по мачте вниз. Обратный путь был проще. Некоторое время они с Соломой стояли близко-близко друг к другу. Фоме казалось, он смотрит в блестящие птичьи глаза. Надо было что-то делать, но Фома не был к этому готов. Он достал из кармана кубинскую монету.

— Держи, вдруг поедешь в Гавану?

— Ну да, — сказала Солома, — с такими деньжищами я там не пропаду.

Фома притянул Солому к себе. Она не то чтобы поддалась, но и не то чтобы оттолкнула. Похоже, ей было просто интересно. «А что сейчас… Антонова?» — подумал Фома, и настроение сразу испортилось.

С лесов спускались молча.

— Я, наверное, веду себя как-то не так, — сказал на твердой земле Фома, — но ты должна понять, что я…

— Со мной ты не можешь вести себя не так, — серьезно ответила Солома.

— Почему? — удивился Фома.

— Потому что, видишь ли, я люблю тебя, это правда, — она отступила на шаг, чтобы он не видел ее лица.

— Чего-чего? — Фома хотел схватить Солому за руку, но та вдруг побежала по темному скверу. Бегать Солома умела, а у Фомы не было желания ее догонять. Помелькав белой юбкой среди деревьев, она исчезла.

Вдоль канала проносились, светя фарами, машины. Здесь же, возле храма, было тихо, как будто время и жизнь остановились.

Но остановиться они не могли никогда. Разве лишь странно повториться: в малом, в смешном, в бесконечном? В чем? И зачем?

СЧАСТЛИВЫЕ ВОЗМОЖНОСТИ КАЧЕЛЕЙ



В детстве двор казался ему великим и непостижимым, как Вселенная. За окном их квартиры на десятом этаже начинался океан живого синего воздуха, где, словно парусники времен великих географических открытий, терпели бедствие луна и солнце. Выходя на невесомо плавающий в упругом пространстве балкон, он воображал себя повелителем ветра, императором воздуха. Казалось, стоит только захотеть, ветер подхватит его, понесет, как тополиный пух.

Во втором классе их принялись обучать английскому. Чужие слова, которых не знал никто, кроме учителей, да, быть может, англичан, входили в сознание тяжело, точно ненужные гвозди по самую шляпку. С гудящей головой он выходил в вестибюль, где каждый раз затевалась свалка. Разнузданными воплями, нечленораздельными междометиями они воскрешали родную речь. Под пыльными матовыми плафонами летали портфели и ранцы. Четырехчасовое сидение в школе искупалось свободой за ее стенами. По улице шагали с единственной мыслью: что бы такое учинить?

На детской площадке он приметил девчонку, занявшую его любимые качели. Она совершенно не заслуживала внимания, если бы не диковинные распущенные волосы. Казалось, то светится, золотится на солнце стожок.

Они устроились неподалеку, извлекли самодельную ракету, начиненную порохом и карбидом. Ей предстояло взлететь выше дома, а то и вырваться в атмосферу и прекратить там существование, как это делают метеориты и искусственные спутники Земли. Как получится. Ракету установили возле помойки, подсоединили бикфордов шнур. Блестящий, точно сменившая шкуру змея, он выплюнул огненную струйку, зашипел, стал стремительно укорачиваться. Шнур превратился в пепельную дорожку, однако ракета не взлетела. Она по-прежнему стояла возле помойки, и только внутри у нее что-то недовольно клокотало. Стали тянуть спички, кому идти смотреть. Вышло ему. Он сунул обломанную спичку в карман, но вдруг незнакомая девчонка окликнула с качелей:

— Иди сюда!

Голос был скрипуч. Так могла скрипеть несмазанная дверь. Буратино, наверное, так разговаривал. И еще мелькнула мысль о какой-то трубе. Хотя при чем тут труба?

Обломанная спичка кололась сквозь карман. Нельзя сказать, что ему очень уж хотелось идти к надувшейся ракете. Он остановился:

— Чего тебе?

— Давай покачаемся на качелях?

— Больше ничего не хочешь, дура?

— Ты грубый. Но ты все равно мне нравишься…

Так с ним не разговаривала еще ни одна девчонка. На лавочке, где сидели конструкторы и испытатели ракеты, установилась мертвая тишина. Такая же тишина устанавливалась на уроке английского, когда учительница спрашивала, кто хочет ответить. Он медленно приблизился к качелям, намотал на ладонь распущенные волосы девчонки. Они пахли небом, воздухом, каким он бывает за мгновение до грозы, когда гром еще не разрушил тишину, а в воздухе пульсирует болезненная неземная свежесть. Он вообразил себя разведчиком, изловившим вражескую радистку. Легонько дернул за волосы. По руке пробежал слабый ток. Девчонка смотрела ему в глаза. «Ага, решила завербовать!» — отдернул руку. Он так и не определил, какого цвета ее глаза, они столь же трудно поддавались определению, как запах ее волос, как небо, как многое в мире.

В этот момент возле помойки раздался взрыв, и он забыл про девчонку. Ракеты на месте не было. Она прекратила существование предательски, так и не сделав попытки подняться в воздух. В помойном баке образовалась большая рваная дыра, контурами напоминающая Африку. Бак, можно сказать, тоже прекратил существование. Из подворотни бежали милиционер и дворник.

…Через некоторое время он встретил девчонку, когда шел через детскую площадку с родителями. Отец только что вернулся из Вологодской области и успел всем надоесть рассказами, как в деревнях под Тотьмой в праздники женщины ходят в красных сарафанах.

— Я тебе что-то покажу! — позвала девчонка.

Качели чуть слышно поскрипывали. Он взглянул на ее худые ноги в белых гольфах и подумал, вряд ли такая сумеет как следует раскачаться. Волосы девчонки по-прежнему вырабатывали электричество. И по-прежнему он не знал, какого цвета ее глаза. Зато лицо было белым как снег.