Он нажал кнопку транзистора. Передавали тягучее, как патока, «Болеро» Равеля.
— Слушай меня, — тронул он за локоть девушку, — я стар, но, как умру, ты останешься обеспеченной на всю жизнь. Я вдовец, хочешь, покажу паспорт? Выходи за меня замуж. Я не шучу, я предлагаю тебе руку и сердце.
Он улыбнулся: он предлагал девушке тараканью дрожащую руку в хитиновых пигментных пятнах и сердце, которого давным-давно не чувствовал.
Он ожидал чего угодно: что девушка искренне изумится, испуганно на него посмотрит, наконец, цинично полюбопытствует, кто он такой и много ли у него денег, — только не этого тихого смеха. Ее глаза мерцали в темноте. Мерцание напомнило ему… Господи, да ведь так мерцали глаза у проклятой рыбы, возомнившей себя весами. Когда она окончательно залегла на тинистом дне с острогой, как с рогом, промеж глаз. Все так же тихо смеясь, девушка выскользнула из машины, побежала по лунному лугу. Она летела по нему, как комета по небу, оставляя длинный, серебристый в лунном свете след.
— Куда ты? — он пошел следом, чувствуя, как намокают в ночной росе ботинки.
Лугу, казалось, не будет конца и края. Над травой встал густой, как сыворотка, туман. Из него выглядывали то лопасти мельницы, то резные коньки богатых, крытых жестью хоромин. Туман оказался кладбищем звуков: тренькали балалайки, где-то помахивали косами, подзадоривали себя неведомые лунные косцы, скрипели груженые подводы, некто подвыпивший стыдил норовистого конягу. Но наконец таинственный град Китеж кончился. Он вышел прямо на развалившийся черный сарай. На второй ярус сарая с земли вела шаткая деревянная лестница. Там, высоко, в смутной глубине ему почудился шорох, и будто бы мелькнуло что-то белое.
— Эй! Ты там?
В проеме возникло лицо девушки:
— Ага, на сеновале. Я здесь буду спать. Вы идите в машину, не то простудитесь.
— Не простужусь, — он с досадой вспомнил, что бутылка наливки осталась в машине. — Но ты не ответила на мой вопрос.
Дальнозорким своим взглядом он увидел, как изменились черты ее лица. «Вперед, — подумал он, — наверх, а там посмотрим…» Между тем, казалось, время освободило его от этого греха. Куда труднее было ему победить тщеславие, над которым, как известно, возраст невластен, скорее даже наоборот. Но сейчас два непобежденных греха объединились. Он бесстрашно приблизился к лестнице. «Только бы не свалиться, только бы не свалиться…» — бормотал он, карабкаясь вверх. Она была неодолима, эта лестница, как высший смех, она тянулась во Вселенную к звездам, которые забрали его сына. Земля осталась далеко внизу, в светящемся тумане. Звезды хороводили, подмигивали, но дверной пробой на втором ярусе, где скрылась девушка, не становился ближе. Это был путь без цели. Земля и дверной пробой разлетались в разные стороны, как плюс и минус бесконечность. Лестница начала вибрировать. Он раскачивался, как на качелях в детстве — в польском Полесье, где были пруд с мозаикой, темные ряды подстриженных деревьев, белый дом, в окнах которого по вечерам колебался свет. Но останавливаться было нельзя. Начатое следовало закончить. Когда нечего терять, некуда отступать — необходимо быть последовательным. Таков был его принцип. Он устал, но упрямо карабкался вверх и неожиданно чуть не уткнулся носом в лицо девушки. Несколько мгновений он смотрел на нее с изумлением, так как успел забыть, куда лез, кто эта девушка. Но как только вспомнил, случилось то, что давно должно было случиться: лестница обломилась, он полетел вниз. Он падал долго, как сказочная Алиса в подземелье, и приземление оказалось мягким. Он открыл глаза, подергал руками и ногами — все было цело, — после чего ему даже удалось усесться на мокрой луговой траве. Было темно, серые тучи закрывали луну, но как только выдался просвет, он увидел стоящего над собой мрачного малого с охотничьим ружьем в руках. У малого был нервный, расхристанный вид шизофреника.
— Простите, а в чем, собственно, дело? — невинный этот вопрос поверг малого в исступление.
— Ты! — взвизгнул он, больно уткнул ему в ухо ружье. — Ты еще спрашиваешь, в чем дело? Мало того, что пятьдесят лет назад ты опозорил, оболгал мою невесту, разбил нашу жизнь, так сейчас еще собирался ее обесчестить? Не выйдет! Даже на земле всему есть предел. Иди в сарай, сейчас темно, а как поднимется солнце, я застрелю тебя. Это твоя последняя ночь.
В сарае было темно, валялся всякий хлам: гнилые доски, разорванные мешки с окаменевшими удобрениями. Среди заляпанных птичьим пометом газетных кип он обнаружил частично осыпавшуюся икону. Сквозь один живописный слой проглядывал другой — более ранний, а сквозь более ранний — какой-то совсем уж древний. Господь в небесной короне и поражаемый копьем гнусный змей странно просвечивали друг сквозь друга. Он подумал, если малый не пристрелит его, как обещал, на рассвете, икону нужно увезти с собой. В ней заключался немалый философский смысл.
Через два запыленных окна в сарай, как сквозь сито, сочился зыбкий лунный свет. Он осторожно выглянул в окно — там стоял малый с ружьем, сунулся в другое на противоположной стене — малый стоял и там. Вероятно, он был един в двух лицах.
От нечего делать он внимательно рассмотрел малого. Одет тот был весьма странно: офицерский френч, джинсы, спортивные тапочки, фосфоресцирующие в ночном свете. Точно в таких тапочках улетел прозрачной осенней ночью его сын. А в таком френче, кажется, ходил герой его пятидесятилетней давности рассказа — несчастный прапорщик. Малый как будто ограбил их на том свете.
Он потрогал дверь. Она была намертво приперта чем-то снаружи. Из сарая, таким образом, было не выбраться.
«Почему, — подумал он, — меня так ненавидят слабые, жалкие людишки, приобретшие некоторое образование, но при этом не выстроившие себя как личность, постоянно пребывающие в рефлексии, разобранном состоянии, безвольно взывающие к некоей истине, которая будто бы живет под спудом, которая, подобно грому господнему, вдруг ударит в мир и враз очистит его от изобильно скопившегося зла? Они летят, как мотыльки на свечу, потом ползают с обожженными крыльями, пока их не смахивают в небытие. Они ничего не доводят до конца. Они — балласт, тормоз всяких действий, решений. Да, я всю жизнь перешагивал через них, как через вонючие лужи, так что же теперь… отвечать? Воистину, время устремилось не туда, раз у этих людишек достает власти судить меня!»
Глупо было погибать от руки нервного малого. Наверняка он и выстрелить-то как полагается не сумеет. Или продырявит дробью легкие, или изрешетит живот, и ему придется умирать в мучениях. Даже сейчас, на пороге смерти, он не мог не презирать этих людишек.
Дверь сарая скрипнула, чуть приоткрылась. На захламленный пол легла сломанная полоска лунного света. Неужто малый решил не ждать до рассвета? Но он прогнал эту мысль: что-что, а слово свое они держат. Сказал, на рассвете, значит, на рассвете!
На пороге стояла девушка в белом платье. Да, это была она — лесная девушка с льняными волосами, наивными голубыми глазами и крепким телом. Это ее он сегодня подвозил на машине, ей предложил руку и сердце, к ней так неудачно пытался забраться на сеновал. Это за нее столь жестоко собирался отомстить ему странный малый, назвавшийся ее женихом. А он между тем ни тогда — пятьдесят лет назад, ни сейчас не сделал девушке ничего худого.
Она стояла на пороге, приложив палец к губам.
— Ты кто? — шепотом поинтересовался он.
— Я? — переспросила она. — Я — та, которую ты предал и саму же всенародно объявил предательницей. Кого ты бил острогой между глаз, душил вязким неводом, гноил в корзинной ловушке.
— Ты сгущаешь краски, — возразил он, — насколько я могу судить, ты — живая, юная и… очень даже привлекательная…
— Это потому, что я не в твоей власти. К счастью.
— А в чьей? — усмехнулся он.
— Оставим это. Тебе лучше не думать об этом.
— Почему?
Она не ответила.
— Этот малый назвался твоим женихом…
— Тише, он может услышать.
— Неужели ты, побеждающая в итоге, расставляющая все по своим местам, посмертно возвеличивающая и посмертно же вгоняющая в ничтожество, не могла найти жениха поприличнее? Я хоть и стар, но я… еще могу сделать тебя счастливой.
— Мне кажется, у нас разные представления о том, что прилично, а что ничтожно. — Она смотрела на него не то чтобы с жалостью, но с каким-то равнодушным спокойствием. Так врач в тюремном госпитале оказывает помощь раненому убийце.
— Зачем же ты пришла ко мне? Меня поздно перевоспитывать.
— Чтобы вывести тебя. Он не знает, что я открыла дверь. Идем, я отведу тебя к машине.
— Ты хочешь меня спасти? Но… почему?
— Таково мое ремесло: спасать всех, даже тех, кого лучше не спасать. Твое ремесло — отнимать надежду, мое — врачевать безнадежное.
— Да стоит ли врачевать безнадежное?
— Мое ремесло — обманываться и верить, опять обманываться и опять верить.
— Во что верить?
— Ну хотя бы в тебя. Ведь ты до сих пор любишь и жалеешь свою маму.
— Маму? Но ведь это так… мало…
— Надежда, как и любовь, возникает из малого, из ничего.
Дрожащей хитиновой рукой он погладил ее по лицу. Она не отстранилась. Вновь, как тогда на лестнице, его охватила страсть, хоть при нынешних обстоятельствах это было противоестественно.
— Мое предложение остается в силе, — пробормотал он. — Мне недолго осталось жить, ты останешься богатой молодой вдовой… Я хочу расплатиться с тобой за прапорщика, хоть он того и не стоит. Он был изначально жалок и слаб, разве можно любить того, кто жалок и слаб?
— Я никогда не останусь вдовой. Вечный вдовец — ты. Иди за мной, — она пошла по лунному лугу, он, спотыкаясь, бормоча какую-то чушь, потащился следом.
II
…Он проснулся от яркого солнечного света, от жужжания мухи, пытающейся вылететь сквозь ветровое стекло. Он довольно потянулся: проклятого одеяла не было, как, впрочем, не было сердца в его сухом, легком, как у птицы, теле. Рядом спала девушка-кондитер в белом платье. В ногах поблескивала пустая бутылка из-под вишневой наливки. Он открыл дверь, выбросил бутылку в траву. В машину ворвался ветер.