Однако ангельская красота Лахутиной почему-то не вызывала в окружающих благоговения. «Смотри, Коля, какая мордашка!» — встречные мужчины обычно не позволяли себе говорить такого про Бен-Саулу, да и про Наташу тоже, но сплошь и рядом позволяли про Лахутину. «У тебя зато, хоть землю рой!» — отвечала Лахутина, но отношения между ней и мужчинами, как ни странно, от этого грубого ответа не портились.
Тогда у фонтана их смешило все: глупые глаза молодых людей, стадами слоняющихся по парку, бездарное их бренчание на гитарках; парочки на скамейках — либо напряженно друг на друга поглядывающие, либо тупо помалкивающие; алкаш-сомнамбула, мобилизовавшийся, чтобы твердо пройти мимо поджидающего его милиционера.
Фонтан по-прежнему устремлял в небо чуть кривящиеся от ветра белопенные струи, водяная стена, таким образом, загораживала часть парка, и вот оттуда-то, с подветренной стороны, весь в водяной пыли, как в серебре, и приблизился к ним немолодой растерянный мужчина. Он был довольно-таки строен, светлый костюм сидел на нем вполне прилично. Лицо мужчины нервически подергивалось, и чувствовалось, то, что он сейчас делает или собирается сделать, дается ему с великим трудом, то есть вопреки его характеру и жизненным правилам.
— Здравствуйте. Чем обязаны, любезнейший? — с некоторым даже интересом обратилась к нему Бен-Саула, от которой конечно же не укрылась его титаническая внутренняя борьба.
Мужчина с достоинством поклонился. Он начал успокаиваться, выражение лица сделалось более естественным. Теперь можно было разглядеть, что, несмотря на залысины и довольно глубокие морщины — неизбежное следствие возраста, — лицо его осталось просветленным. Неизбежные страсти, житейские невзгоды не наложили на него отпечатка. То был не зрелый искушенный мужчина, а юноша, незаметно состарившийся над книгами, бегущий от действительности, примеряющий к себе чужие, книжные страсти. То был юноша, внезапно проснувшийся пожилым и с горечью осознавший, что жизнь-то, лучшие годы ау! Попробуй-ка верни поезд. Все это в считанные мгновения стало ясно Бен-Сауле и отчасти Наташе. Лахутиной же, естественно, ничего ясно не стало.
— Тебе чего, старик? — хмыкнула она. — Куда ты… Или ты того?..
— Я совершенно трезв, — непослушным от долгого молчания голосом произнес мужчина. — Если это возможно, — с надеждой посмотрел на Наташу, — уделите мне несколько минут.
— Я? Именно я? Но… почему? Мы незнакомы… — не меньше его растерялась Наташа.
Общая растерянность как бы уравняла их.
Лахутина решительно схватила подруг под руки и повела прочь.
— Ты действуешь как-то… некрасиво, — поморщилась Бен-Саула.
Некоторое время шли молча. Капельки фонтана уже не долетали, лишь ощущалось его прохладное, ровное дыхание. Наташа затылком чувствовала остывающий, полный каких-то невысказанных мыслей и чувств взгляд человека в сером костюме.
— А знаешь, — задумчиво заметила Бен-Саула, — что-то есть в этом дядечке. Во всяком случае, он скажет тебе нечто забавное, не то, что обычно говорят, когда хотят познакомиться. Мне кажется, самое важное для него высказаться, а ты… Ты, пожалуй, повод. Но может, я ошибаюсь. Я бы на твоем месте выслушала его. В худшем случае он абсолютно безвреден.
— А вдруг это маньяк? — прошептала Лахутина. Она боялась маньяков, чтобы не дразнить их, никогда не надевала ничего красного, знала про них множество страшных историй.
— Вопрос в другом, — сказала Наташа. — Надо ли все это мне?
— Ну, сама смотри, — ответила Бен-Саула.
За прошедшие с момента появления мужчины минуту или две Наташа уже совершенно точно могла сформулировать, что именно ей в нем не нравится. Ей не нравились его надрыв, исступленность, может, и простительные женщине, но никак, по мнению Наташи, непростительные мужчине. Так глупая ночная бабочка летит на свечу, так однажды сама Наташа после известной истории с аварией — хотя можно ли считать аварией сознательный наезд на столб? — бежала с разбитым лицом, слепая от слез. Ах как она бежала! Хотелось немедленно выплакаться, все равно кому, лишь бы только стало легче. Но у Наташи достало воли взять себя в руки, и по прошествии нескольких часов, после скитаний по мокрым улицам, стремительного (об этом позже), вынужденного спринта, в мастерской Бен-Саулы она была уже холодна как снег. Наташа преподнесла случившееся Бен-Сауле, этому признанному мастеру психоанализа, как проявление своей свободной воли, сообщила детали и факты в столь незначительном количестве, что Бен-Саула не решилась разложить поступок Наташи по психологическим полочкам. «Большое горе немо, лишь малое болтливо», — процитировала Саула Сенеку, и все.
Но было и другое. Иногда Наташе казалось, снег так и не растаял в ее душе. Из-за него она сама сделалась жестокой и холодной. А возможно, пролей Наташа вовремя необходимые слезы, облегчи душу, все оказалось бы по-другому, она вернулась бы домой — кто там после ее возвращения стал бы вспоминать о разбитой машине? — и жила бы, как живут девяносто процентов ее сверстниц — дома, с родителями.
Но сейчас говорить об этом было поздно.
Резко повернувшись, Наташа направилась в сторону дядечки, у которого по мере ее приближения лицо делалось все более взволнованным. Наташа пока что уяснила одно: он слабый человек, он гораздо слабее ее, несмотря на то, что ей девятнадцать, а ему, видимо, за пятьдесят, и что за это надо наказывать, и она, Наташа, накажет, обязательно накажет его.
Так познакомилась Наташа с Петром Петровичем.
Тогда, весной, они стояли у шелестящего фонтана, не замечая оседающей на лицах водяной пыли. Поначалу Наташа не очень вслушивалась в слова Петра Петровича, изучала его лицо и внешний вид. Чем-то Петр Петрович неуловимо напоминал кролика. Впрочем, возможно, некая предварительная неприязнь Наташи была причиной, что ей так казалось. «Вылитый кролик! — упрямо убеждала себя Наташа. — И губы шевелятся, как у кролика, когда он жует морковку». Одет Петр Петрович был с известной тщательностью, но что-то в этой тщательности Наташе не понравилось: какая-то стопроцентная сочетаемость предметов. Наташа вспомнила утверждение Бен-Саулы, что стремление к подобной сочетаемости свойственно главным образом (хотя здесь, как и везде, бывают исключения) людям добропорядочным, но… посредственным, которые всегда знают, что и как надо делать, олицетворяющим собой то, что именуется спокойствием и лояльностью. «Но, боже мой, — воскликнула Бен-Саула, — если бы ты только знала, какое это унылое спокойствие!»
Однако нервно размахивающий руками, торопящийся высказаться Петр Петрович явно не подходил под это определение. Наташа пришла к выводу, что вышеупомянутая сочетаемость: серый костюм, коричневая рубашка, коричневые же ботинки, галстук, гармонирующий одновременно с костюмом и с рубашкой, необычайная галстучная заколка, какая-то матово-вишневая, — все свидетельствует, что отнюдь не он сам продумывает детали своего туалета. И конечно же не сам столь умело гладит костюм, завязывает изящным узлом галстук. Скорее всего, подумала Наташа, снаряжает его на сомнительные похождения жена, причем любящая и верная, потому что, будь она другой, не стала бы возиться с его галстуком. Так что, выходит, Петр Петрович отвратительный обманщик! Мысль эта еще более усугубила неприязнь Наташи к Петру Петровичу.
Постепенно торопливое его многословие — а многословие Наташа, наученная Бен-Саулой превыше многих достоинств почитать лаконичность, полагала признаком натуры незначительной и эгоистичной, думающей и говорящей главным образом о себе, о своих переживаниях, — стало достигать ее слуха. Наташа начала улавливать смысл того, что говорил Петр Петрович, и некоторый даже, естественно чисто отстраненный, интерес возник у нее к словам Петра Петровича.
— …О, вам этого пока не понять, вы слишком молоды, слишком непосредственны, слишком от жизни, чтобы испытать такое, я бы сказал, потрясение безмятежностью, да, именно потрясение безмятежностью! Как страшно приходится впоследствии за эту безмятежность расплачиваться!
— Расплачиваться? — удивилась Наташа, которая если что и ценила в нынешней своей жизни, исчисляемой ею с момента, когда она поселилась в мастерской Бен-Саулы, так это с таким трудом достигнутую за это время относительную безмятежность. — За безмятежность расплачиваться? Что вы говорите? Вы в своем уме?
В ответ Петр Петрович улыбнулся так устало и горестно, что все сомнения должны были немедленно улетучиться: да, Петр Петрович в своем уме, может быть даже впервые настолько в своем уме, что решился заговорить про безмятежность.
— Я опущу предысторию, — занервничал Петр Петрович, — вам ведь совершенно неинтересно, кто я, где родился-крестился, ну и так далее. Я попытаюсь донести до вас суть, хотя, повторяю, вы вряд ли меня поймете. Я, видите ли, иногда гуляю по этому парку, здесь недалеко мой институт, я, если вам интересно, занимаюсь древней историей, в частности историей Древнего Рима, если еще точнее, историческим периодом от битвы при Пидне до смерти Суллы. Тут, надеюсь, я сумею удовлетворить ваше любопытство к Древнему Риму, если таковое у вас когда-нибудь возникнет. Но, еще раз повторяю, дело не в этом. Совсем недавно, несколько минут назад, я вошел в парк и заметил странные превращения. Начиная хотя бы с воздуха, вы же сами видите, вы не можете этого не видеть, — он вдруг сделался абсолютно прозрачным! А этот фонтан, превратившийся в радугу? Ну, с этим внезапным обострением чувств я бы еще как-нибудь примирился. Знаете, все ведь можно объяснить, допустим какой-нибудь там скачок, когда критическая масса виденного внезапно взрывается и содействует началу качественно нового восприятия, или теория катастроф, применительно к отдельной человеческой душе, кто знает, вдруг в эти секунды произошла во мне какая-то катастрофа, о которой разумнее было бы судить психиатрам, и я вышел из нее обновленным? Несколько мгновений я колебался, не повернуть ли назад? Но тут я увидел вас и двух ваших подруг. Вы стояли у фонтана и смотрели по сторонам с таким бесстрашием, смеялись так заразительно, а главное, свободно, вольно, что я вспомнил Тита Ливия, он написал про одних римских деятелей, что они что-то там учинили с весельем и отвагой победителей. Так вот, и вы вели себя у фонтана с весельем и отвагой победителей! Этот мир, который мне внезапно открылся: прозрачный воздух